Юрий Гончаров - Большой марш (сборник)
– А вы помните, какие плечи были у Шаляпина? – спросил Балабанов.
– Вы меня просто удивляете! – Портной даже вскинул над головой руки. – Плечи! Я шил ему несколько раз, я помню, все его размеры наизусть! Я мог бы даже сейчас сшить ему что угодно, без примерки, и если бы Федор Иванович надел – мне не пришлось бы перешивать ни одного стежка!
Филармония броскими афишами, не пожалев красок, объявила о сольном Валькином концерте из тех романсов и арий, с которыми вернулся он из Одессы. Эти афиши запестрели по городу. Со стен и круглых бетонных труб, с проезжающих трамваев закричала, замелькала огромными буквами его фамилия, стала повторяться на разные голоса любителями и любительницами музыки, и обнаружилось, что она вовсе не такая уж заурядная, как казалось это прежде, а очень даже звучная, у Вальки вполне артистическое имя: «Валентин Балабанов».
На первый его концерт собрались все его друзья, товарищи и чуть ли не весь монтажный техникум, – как было не прийти, не послушать, не посмотреть, ведь такое случается не часто: еще вчера у всех на памяти обыкновенный, как все прочие, студент, а сегодня – певец, артист, город в красочных афишах, толпы у кассы и входных дверей, непрерывные жадные вопросы: нет ли лишнего билетика.
Людочка Вырина тоже была горячо захвачена всем этим, так же азартно стремилась достать билетик, попасть на концерт. Но, идя на него, совсем не предполагала, какие роковые последствия будет иметь для нее этот вечер. До самого последнего мгновения, до того, как появиться Балабанову перед зрительным залом… И вот он вышел – знакомый, русоволосый, с улыбкою простого, доброго малого, каким он всегда был, каким остался и после одесской консерватории, и одновременно совершенно другой, неузнаваемый, во фраке с крахмальной грудью и «бабочкой», приобретший совсем иную, непостижимо возвышенную цену и особую власть над жадно на него глядящими, полными жадного к нему внимания людьми. И точно какая-то магия в ту же секунду взяла Людочку в плен, и дальше, с этой секунды, она жила, чувствовала, думала и поступала уже не сама по себе, а в плену этого опустившегося на нее колдовства, этой полностью ее обезволившей, подчинившей себе магии…
Два с лишним года длился в ней этот провал воли, рассудка, иначе говоря – ее безмерная, беспамятная любовь к Балабанову, странная, противоестественная смесь наивысших, какие только она знала, восторгов и таких же наивысших в ее жизни мук. Вначале, долго, она не верила своему счастью: неужели это правда, не сон, что она его жена, а он – ее муж, ее, ее, именно ее? Так и было, их жизни шли вместе, рядом, но что это была за жизнь – без дома, домашнего быта, уюта, без какого-либо порядка: бесконечные переезды, какой-то калейдоскоп, неостановимая смена больших и малых городов, мелькание гостиниц, вагонных купе, концертных устроителей… И женою ли она была или только его спутницей в этих разъездах, прислугой «за все» – как называлось когда-то… Утром, он еще не встал, в кровати, она, кое-как одетая, кое-как причесанная, бежит в ресторанную кухню самой сготовить Валентину из свежих яиц на чистом сливочном масле омлет, какой он любит, какой не сделают ресторанные повара; если им довериться – обязательно бухнут что-нибудь не то, или несвежие яйца, или прогорклое масло, и тогда у Валентина изжога, скверное настроение, портится голос. Заодно с омлетом – крепкого кофе. Та жидкая бурда, что подают в ресторанах, заставляет Валентина брезгливо морщиться, без настоящего кофе он не может начать день, войти в нужный тонус, репетировать… Он встает, бреется, умывается – непременно в номере; если нет своей туалетной комнаты – она приносит ему воду в кувшине и тазик. Все это надо найти, организовать, выпросить у горничных, у дежурной по этажу. Он возится долго: за своей наружностью он должен тщательно следить – такая профессия. Наконец он умыт, причесан. Она кормит его омлетом, слегка поджаренной ветчиной, наливает густой, почти черный кофе из свежеразмолотых зерен. Он признает только такой. Их не везде купишь, значит, надо иметь постоянный запас, помнить о нем, а если иссяк – добывать любым способом, чего бы это ни стоило, иначе – недовольство, сердитое лицо, а то и молчание на весь день. В таких случаях она чувствует себя виноватой, а его абсолютно правым, она не должна забывать, его утренний кофе – не прихоть, а настрой на работу и ее успех. Пока Валентин репетирует в местном театре или филармонии – она спешит на базар раздобыть свежих овощей, сделать какую-нибудь вкусную прибавку к казенному обеду. Валентину нужны витамины, так сказал доктор. И она старается, не жалеет денег, даже зимой у них каждый день парниковые огурцы, белокочанная капуста, тертая морковь, виноград, яблоки. Часто весь обед она готовит сама, жарит на второе молодую телятину или цыпленка. Для этого в гостиничной ресторанной кухне надо установить добрые контакты с шеф-поваром и прислугой, а то не пустят к плите, ведь посторонним на кухне нельзя. Но она это умеет – контактировать с теми, с кем надо, нужда заставила ее научиться, для этого у нее есть специальные неотразимые улыбки, неотразимо, действующие фразы, наконец – контрамарки на Валентиновы концерты. И ей не отказывают, даже со всею охотой помогают: ведь она жена необыкновенного человека, артиста, ее хлопоты – для артиста; в любом другом случае эти же повара запретили бы наотрез, но для Людмилы – они сама любезность…
Ближе к вечеру она занимается его концертным нарядом: чистит фрак и ботинки, гладит сорочки, укладывает в чемодан запасные вместе с бельем; в зрительном зале бывает душно, Валентин потеет во фраке и не переносит этого, в антракте ему надо быстро переодеться, и у нее должно быть для этого все наготове. Голова ее полна забот: не забыть то, не забыть это… Обязательно должна быть бутылка с боржомом и обязательно комнатной температуры – Валентин полощет им горло. И не дай бог, если боржома нет или он окажется холодным…
Полтора часа пребывания Валентина на сцене – для нее непрерывная тревога. Она за кулисами, он ей хорошо виден и слышен, но она не столько слушает его пение, сколько переживает: сорочка, что на Валентине, после стирки села, воротничок стал тесноват, и она чувствует это так, будто не у него, а у нее сдавливает горло; манжеты торчат из рукавов длиннее, чем надо, или, напротив, совсем утонули в рукавах, – и это тоже причина для ее расстройства, переживаний: наверняка в публике это замечено, это минус для общего впечатления, а виновата, недосмотрела – она…
Ей надо и самой быть каждый вечер поприличнее одетой, свежо и эффектно выглядеть – ведь она жена Балабанова, сотни женских глаз ревниво, взыскательно ощупывают ее всю, оглядывают от каблуков до макушки, до кончика носа, любой недостаток будет сейчас же замечен, взят на учет и не прощен, а времени на себя решительно нет. Но все же она непостижимо как в последние пять минут перед отправлением из гостиницы в концертный зал ухитряется придать себе сносный вид, привести в должный порядок прическу, наложить на лицо тон, подкрасить веки и ресницы. Кое-кто из завидующих ей баб думает, что она ежедневно проводит часы у косметички, – дуры, знали бы они, из какой черной работы состоит каждый ее день…
Вечером, после концерта, она вся на нервах: ужинают они обычно в компании, и надо бдительно следить, чтобы Валентин не напился через меру сам или чтобы не напоили его ужинающие вместе с ними друзья и всякие прилипалы, что со своими похвалами, шумными восторгами и поздравлениями постоянно вертятся вокруг, лезут с пьяными тостами и поцелуями из-за соседних столиков, нагло всовывают Валентину в руку бокалы с водкой и коньяком. Весь вечер до полуночи она возле Валентина что-то вроде милиции, только не в форме: надо непрерывно ограждать его от ненужного ему натиска, от которого он не умеет обороняться сам, и делать это тактично, ловко, без резкостей и скандала, не обижая своим вмешательством Валентина и лезущих к нему в приятели алкашей. Каждый день получается долгий, нестерпимо утомительный, в лучшем случае только в час или в половине второго ночи наступает у них время отдыха, сна. Но ей не до сна, заботы и труды ее еще не кончены, надо выстирать для Валентина рубашки и белье; завтра все должно быть опять свежим, чистым, да и свое кое-что тоже, и она еще с час гнется над тазиком или над умывальной раковиной туалета, иногда – общего, коридорного, при этом думая, где и как сушить, высохнет ли к положенному сроку. С болью в натруженных руках и во всем теле ложится она рядом с видящим уже третий сон Валентином, а через несколько часов, пролетевших, как одно мгновение, еще до его пробуждения ее беличье колесо начинает крутиться снова…
Он все выше поднимался по лестнице своей славы, с ним уже говорили о заграничных концертах, впереди было участие в большом, первом для него, конкурсе с золотыми медалями; вместе с этим, привыкая к Людмиле, к ее роли при нем, он все более небрежен становился с ней. А ей все чаще и чаще приходили в голову горькие мысли, что она для него только служанка, прачка, а не настоящая жена и близкий друг, он совсем ее не уважает как личность, не считается с ее чувствами, ему не нужны и не интересны ее мнения, он перестал делиться с ней своими творческими планами, даже программами ближайших гастролей, она узнает это от других, совсем посторонних людей, от административных служащих. Оказывается, он хочет перестроить свой репертуар, наряду с классикой исполнять современное, а ей – ни слова об этом, у нее спрашивают, а она, как дура, хлопает глазами. А в газете на эту тему целое интервью… Ради него она отказалась от всего, что у нее было, – и никакой благодарности, он совершенно ее не ценит, готов по часу улыбаться девчонкам-обожательницам, мило с ними болтать, а с нею вдвоем едва цедит слова, может грубо накричать из-за какой-нибудь ерунды, которую она забыла приготовить… Сначала она несла в себе все это молча, затем полилось наружу: я бросила работу, забываю специальность, я ничего от тебя не хочу и не требую, никаких денег, никаких вещей, только внимания, чуть-чуть тепла, а у тебя для меня по неделям нет даже доброго слова, кто я тебе – раба, служанка? Так слугам хоть «спасибо» говорят, а у тебя и «спасибо» нет, вечно нахмуренные брови, кислая мина…