Александр Проханов - Надпись
Лежал, дремотно закрыв глаза. Кровь вытекала. Он сладко слабел.
В номере приглушенно зазвонил телефон. Он чуть улыбнулся. Теперь его не достанут назойливые сослуживцы, вероломные друзья, строгие ревнители законов и правил. Телефон позвонил и умолк.
Алая корпускула блуждала в теле. Перемещаясь из головы, где больше не было дерзновенных мыслей. Втекала в грудь, где туманилось мягкое, нежное тепло. Спускалась в пах, в котором была блаженная пустота, долгожданный покой. Снова подымалась вверх, в голое, торчащее над водой плечо. Оттуда вниз по руке, к порезу. Достигла долгожданной скважины и выскользнула на свободу.
Покидая голое, вытянутое, уже не его тело, лежащее в розовой воде, напоследок увидел крымское синее небо, горячие цветы на клумбе. Сестра, маленькая и счастливая, в прозрачном платье, в красных матерчатых туфельках. За их дачным столом в белой рубахе сидит Сталин. Манит его к себе. Берет из блюда солнечный апельсин. Улыбаясь, чистит. Протягивает ему сочную душистую дольку.
И больше ничего. Тишина. Необъятное, высокое, прозрачно-безымянное облако.
54
После смерти бабушки Коробейников вернулся в семью. Не было объяснения с женой. Не было раскаяний, прощений, уверений. Тесовый гроб с бабушкиным утонувшим в цветах лицом вновь соединил их. Смерть была странным клеем, скрепившим треснувшее, готовое распасться бытие. Но боль оставалась. Валентина словно притихла, поблекла, стала рассеянной. В ней пропал наивный ликующий блеск, исчезла доверчивая, обращенная на всех радость. Прислушивалась к чему-то, что тихо и мучительно звучало, как эхо в глубине умолкнувшего рояля. Боль, словно глубоководная рыба, ушла на дно и жила невидимо, шевеля в темноте плавниками.
В газете новый заместитель главного редактора, сменивший поверженного Стремжинского, относился к Коробейникову с любезной холодностью, не приближал, не поручал ответственных заданий, не посылал в командировки. Погрузил в газетную рутину, не прибавлявшую жизненного опыта, изматывающую утомительными пустяками. Этот застой, недоброжелательство коллег, называвших его за спиной «отставным фаворитом», побуждали Коробейникова оставить газету. Предаться написанию романа, план которого созрел. И только сдерживал страх о хлебе насущном: надо было кормить семью, и газета служила этой цели.
О Стремжинском в редакции быстро забыли. Новый начальник перестроил внутренние связи, выявил новых лидеров, определил новую газетную политику. Но Коробейникову не хватало Стремжинского. Мучила загадка его устранения. Он решил отыскать поверженного властелина, повидать Стремжинского.
Нашел его в затрапезном профсоюзном издательстве, подвизавшемся на выпуске брошюр о передовиках производства и памяток по технике безопасности. Стремжинский получил должность обычного редактора. Размещался в утлой выгороженной комнатушке, куда едва втискивался стол и два стула, один для хозяина, другой для гостя. Стены были нечисты, стол завален грязноватыми лежалыми рукописями. Молчал один-единственный допотопный телефон с размочаленным шнуром. Стояла чашка с недопитым чаем. На блюдце ржавел огрызок яблока.
Увидев Коробейникова, он смутился. Стал суетливо усаживать, стыдясь утлости своей резиденции, ничем не напоминавшей великолепный рабочий кабинет с электронными табло, батареей белых «кремлевских» телефонов, с пленительной полинезийской царевной у входа. Все было жалко, затерто, вымученно. Как и сам Стремжинский, который похудел и осунулся, словно после тяжелой болезни. Исчез его яростный бычий взгляд, властное колыхание сильного сытого тела, вольность движений, благосклонная ирония. Казалось, его уменьшили, обтесали, высушили. Выбили из него удерживающий стержень, и он повис, ссутулился, пугался резких движений.
- Пришли посмотреть на Меншикова в Березове? - попробовал он пошутить. Но лицо было жалким, улыбка болезненной. Он шарил по столу, желая прибрать неопрятный огрызок, заслонить нелепую папку с канцелярскими шнурками.
- Я узнал, где вы работаете, - произнес Коробейников как можно проще и искренней. - Вот и решил навестить. Мне вас не хватает. Газете вас не хватает. Нет прежней энергии, смелости, парадоксальности. Такое ощущение, что газета теряет силу.
Это признание обрадовало Стремжинского. Он оживился, едко нахохлился. Но опять сник, стал жаловаться беспомощно и тоскливо. И в этих жалобах звучало стариковское, унылое, необратимое.
- Они даже не сказали за что. Я добивался от них: «В чем моя вина? Что я сделал не так? Ухудшил газету? Проводил антипартийную линию? Низкопоклонствовал перед Западом?» Один ответ: «Решение принято на таком уровне, что бесполезно обжаловать». Я ведь просил немногого: «Объясните, за что вышвырнули? Я не собака. Работал преданно, не жалея сил. За что со мной так обошлись?…»
Он роптал на мегамашину, частью которой являлся. Взращивал ее, усовершенствовал, наращивал ее элементы, помогая этой машине исполнять предписанные функции: тонко управлять настроением общества, отвлекать от болезненных, мучающих интеллигенцию проблем, концентрировать внимание на том, что считала важным партия. В этой машине он был не винтик, не гайка, а прекрасно сконструированный дорогостоящий узел, на котором держалась важнейшая часть механизма. Этот узел, казавшийся уникальным, вынули и заменили другим. А его выкинули на свалку. Выбросили из машины, и машина его переехала. Покалеченный, он сидел перед Коробейниковым. Сам был чем-то похож на ржавый огрызок яблока.
- Этот телефон звонит один раз в день, когда начальник вызывает меня к себе. Мелкий, честолюбивый профбоссик. Приглашает меня, еще недавно фигуру номер один в газетном мире, чтобы продемонстрировать свою власть надо мной. Сует какую-нибудь идиотскую рукопись, с требованием отредактировать. Даже не предлагает сесть. Люди, которые стремились ко мне, записывались на прием, ловили взгляд, льстили в лицо, все, кому я сделал столько добра, выручал, помогал, вдруг исчезли. Будто я умер. За все эти недели только вы появились. Неужели я был важен лишь тем, что посылал в дорогие командировки, повышал в должности, подписывал премии? Ужасно чувствовать людской примитив!…
Он был человеком машины. Люди нуждались в нем, как в носителе важнейшей функции. Когда он выпал из машины, то лишился функции, и люди от него отвернулись. Электромагнит, когда по нему пропускают ток, притягивает множество железных предметов. Если ток отключить, становится обычным куском металла. Стремжинский выглядел электромагнитом, у которого отключили ток. Его обмотки были пусты. Коробейников остро чувствовал эти оборванные провода, по которым больше не вливались в Стремжинского неукротимые бодрые токи.
- Предательство друзей - вот что должен пережить человек на своем веку. Мне-то казалось, у меня много друзей в ЦК, в культуре, в прессе. Известный вам кружок Марка Солима, тайное братство единомышленников, поклявшихся на крови! Когда меня подстрелили, обращаюсь к Ардатову: «Помоги, выясни, что случилось!» Он в панике: «Некоторое время, прошу тебя, не звони мне!» Как будто тридцать седьмой год. Добиваюсь встречи с Цукатовым, ну вы помните, помощник генсека: «Выясни, заступись, поговори с главным!» Он мне: «Пойми меня правильно, сейчас не следует злоупотреблять услугами главного. Дай время, все устаканится». Звоню Привакову, у него высокие связи в КГБ. Секретарша не подзывает: «Он на приеме… У него делегация… Он в командировке…» Я-то знаю, что он в Москве. Избегает меня как прокаженного. Бобин, вхож во все кабинеты, лиса, дипломат, проныра. «Ты где-то очень наследил. Решение о тебе принималось на самом верху. Тебе лучше залечь на дно и нас не подставлять». Подлец, трус! Вот так же в тридцать седьмом обреченные метались, обращались к высоким друзьям, а у них перед носом закрывали двери. Они ждали, когда ночью на лестнице застучат сапоги. Значит, и меня арестуют?
Он жаловался, возмущался, вымаливал себе прощение в том, в чем не был виноват. Мегамашина была не жестокой, а бездушной. Механически вычеркнула его из нескольких списков, лишила дачи, пайка, личной машины, «кремлевского телефона», места в газете, должности в Комитете защиты мира. Его имя стерли в картотеке номенклатуры. Его изображение убрали из памяти. Как на золоченой разноцветной мозаике в метро «Комсомольская», с которой, по мере партийных переворотов и заговоров, убирали по очереди Сталина, Берия, Маленкова, Кагановича, Молотова, Хрущева, пока трибуна не опустела и не пришлось переделывать мозаику.
- Они убирают самых преданных и талантливых! Плодят обиженных государством людей! Оставляют одних прихлебателей, приспособленцев, карьеристов! У государства не останется преданных государственников! Тех, кто в час беды пойдет защищать государство, отдаст за него жизнь, вынесет пытки. Государство погибнет, потому что у него не останется защитников. Когда оно зашатается, его не поддержат, а побегут прочь, ухватив с собой лакомый кусок. Побегут партийцы, припомнив государству партийные чистки. Побегут военные, припомнив репрессии против Тухачевского и Блюхера. Побегут директора, припомнив «Промпартию». Побежит наша прикормленная интеллигенция, припомнив кампанию против космополитизма. Каждый кинет в государство ком грязи. Я не приду на помощь. Буду смотреть из этой задрипанной, гнусной каморки, как валятся кремлевские стены, как танки с трусливыми командирами драпают от патлатых юнцов, как последних государственников сажают в клетку и везут под улюлюканье и плевки ненавидящего народа!…