Александр Проханов - Красно-коричневый
В столбе синеватого света, огромный, до туч, встал Ростропович. Размахивал своей дирижерской палочкой, валил направо и налево разбегавшийся кричащий народ.
Хлопьянов увидел, как рядом офицер в кожаной куртке, портупее и белом шлеме гнал женщину, преследуя ее ударами. Женщина подпрыгивала по-куриному, вскрикивала, закрывала шею руками, а офицер настигал ее и громко вбивал удары, пока та не упала. Он наступил на нее сапогом, бил палкой по худым ногам, по маленькой голове.
Хлопьянов собрал последние остатки сил и ненависти, в горячечном прыжке налетел на омоновца, толкнул в бок. Тот обратил к нему безумное лицо с крутящимися, наполненными блестящей жижей глазами. Выдохнул из оскаленного рта облако пара и нанес Хлопьянову косой сокрушающий удар в висок. Хлопьянов, оглушенный, теряя сознание, стал падать, слыша истошный крик:
– Не смей бить!.. – Катя, Бог весть откуда возникшая, кинулась на омоновца, принимая на свои запястья и пальцы удары дубины. – Не смей, говорю!..
Тот ошалело отступил, пошел дальше, пронося над головой Хлопьянова свой начищенный, в брызгах грязи, сапог.
– Вставай скорее!.. Я знала, что ты здесь!.. Звери проклятые!..
Она помогла ему подняться. Он опирался на нее. Голова его гудела. В горле хрипели слезы.
По пустому, озаренному прожекторами пространству они шли к метро, и он подумал, что она выносит его с поля боя, где было ему суждено умереть. Но вместо благодарности испытал тоску.
Они добрались до «Баррикадной», но и здесь продолжалось избиение. Выходящих из метро людей загоняли обратно, заталкивали металлическими щитами и дубинами. Гнали по эскалаторам к платформам. Бойцы ОМОНа не позволяли людям выходить из вагонов, били в открытые двери, лупили ногами и палками. Люди, избитые, ошалелые, отступали от дверей в глубь вагонов. Поезда уносили их в черные дыры туннелей. Вагоны неслись среди вспышек, полные стенаний и воплей.
Они добрались до ее дома, и в подъезде тусклая лампочка показалась ему красной, как в фотолаборатории. Из углов проступили, словно на фотобумаге, мутные тени. Лифт, в котором они поднимались, был полон малинового дыма, будто шел пар из разрубленной горячей туши. Когда они вошли в прихожую и он стаскивал с себя мокрую одежду, все вдруг начало проваливаться – вешалка с ее пальто, зонтик в чехле, ваза с сухими пучками трав, ее матерчатые домашние туфельки. И он, добравшись до кушетки, рухнул, провалился в черно-красную бездну, где падали огромные валуны, клубились бесконечные подземные тучи, изливалась густая магма, и он летел в свистящей трубе, все быстрей и быстрей, втягиваясь в огромный сверкающий завиток Вселенной.
Он болел несколько дней. Его жар превращался в бред. В бреду день сливался с ночью – то тусклое, сквозь штору, свечение дневного окна, то ночник, прикрытый ее косынкой. Она подходила к нему ночью, меняла на лбу мокрую тряпицу. Он чувствовал раскаленным лбом холодную примочку, с трудом расклеивал глаза, видел близко ее сострадающее лицо и стоном выражал свою благодарность. Но хотел, чтобы она ушла, не мешала ему падать в черно-красную бездну, в которой он силился разглядеть что-то важное для себя, предельное и ужасное, вовлекавшее его в огромную тайну, в непомерную глубину, куда погрузила его болезнь.
В краткие промежутки между бредом, когда оконная занавеска наполнялась белесым светом, он страшным усилием заставлял себя подняться. Добрался до телефона, набирал номер офицера «Альфы». Слышал знакомый, словно записанный на пленку женский голос, который отвечал ему, что Антона нет дома. И уже не помнил, как клал трубку, добирался до кровати, падал в скомканные, горячие простыни.
Катя приносила ему чай, пичкала какими-то снадобьями, не облегчавшими его страданий. Он спрашивал ее набухшими, обгорелыми, деформированными губами, что – в городе, в Доме Советов. Она клала ему на лоб прохладную руку, отвечала, что все по-прежнему, никаких новостей. Успокоенный, он снова летел в свой кратер, наполненный малиновым кипящим вареньем.
Среди видений, бесконечных, сменявших друг друга бредов присутствовало его стремление туда, в осажденный Дом Советов. Это стремление присутствовало как бы одновременно в двух направлениях – в горизонтальном, в осажденный Дом, и вертикальном, вниз, в бездну.
Он пробирался в Дом Советов по темному туннелю, и от стен отделялось, прыгало на него что-то живое и мягкое, и он уклонялся от этих живых мохнатых комков. Прыгал по темно-красным лужам, по скользким, как водоросли, волокнам. Сыпались глыбы, заваливали ход, и он со страшным усилием раздвигал их, протискивался в тесные щели.
Желая попасть в Дом Советов, он бежал по выжженной белесой равнине, по высохшим руслам ручьев, расплескивал горячую гальку, задыхался от духоты. Вслед за ним гнались красноватые горы, валились рыжие осыпи, распахивались и сжимались бесконечные распадки. Он знал, что эти распадки заминированы, и, разбрызгивая тяжелыми башмаками щебень, боялся разорвать незаметную струнку растяжки.
Еще он пробирался в Дом Советов по жидким вязким пескам. Его туловище по грудь было в раскаленном бархане, а руки загребали песок. Он плыл брассом в песке, выдираясь толчками из горячей массы, ноги его с трудом шевелились, и от непомерных усилий сердце разрывалось.
Еще ему являлся великан, обсыпанный мукой, лежащий на операционном столе. Его готовили к операции. Лицо его было недвижным, посыпано пудрой или тальком, а тело, голое, в морщинах и складках, вдавливалось в белую мучнистую пыль. Хирург вонзал в него скальпель, сквозь пыль брызгала яркая кровь, словно лопалась клюква в сахарной пудре. Великан поднимался, не открывая глаз, уходил куда-то по облакам и вершинам, оставляя на операционном столе огромный полый отпечаток своей спины и затылка, как белый гипсовый оттиск.
Это продолжалось несколько дней и вдруг кончилось. Он очнулся ночью, в поту, пропитав своей больной влагой подушку. Горел ночник, затянутый ее черно-красной косынкой. Катя наклонила к нему свое измученное ночное лицо. Он взял ее руку своей холодной слабой рукой. Прижал к груди, произнес:
– Ты моя милая…
Глава сорок третья
Болезнь была как сход лавины, которая прошла над ним, избила камнями, срезала живые ткани, содрала и унесла с собой мучительные воспаленные переживания. Он стоял перед зеркалом. Из тусклой серебряной глубины глядело на него худое, посыпанное пеплом лицо, с заостренным носом, запавшими, как у старой лошади, висками, с темными подглазьями, угрюмыми, остановившимися, немигающими глазами. Это был он, пролетевший сквозь болезнь, как снаряд, сточивший в жерле свои мягкие кромки, обугливший вещество оболочек, продолжающий лететь к избранной цели, наполненный неизрасходованной энергией взрыва.
Он снова позвонил в дом офицера «Альфы». И снова напряженный женский голос, являвшийся ему сквозь бред, сообщил, что хозяина нет дома и неизвестно, когда появится.
Не оставалось надежды на встречу. Он решил возвращаться в осажденный Дом, где было его место, куда он должен был доставить уникальную информацию. О снайперах, приехавших в Россию по подложным паспортам. Об «Останкине», куда хотели выманить осажденных. О ритуальной казни, на которую их всех обрекали.
Кати не было дома. Дожидаясь ее, он делал беглые заметки о Каретном, о Марке, рисовал расположение снайперской ячейки на крыше дома, кратко описал концерт Ростроповича и бойню у «Баррикадной». Эти листки он подошьет к детскому альбому с рисунками. Новогодние елки, цветы, салюты, нарисованные его детской рукой, станут иллюстрациями к жестокой хронике переворота.
Он хотел увидеть Катю, проститься с ней. Но ее все не было. Он вышел из дома, пьянея от свежего осеннего ветра, качаясь от слабости, слыша, как сердце падает в гулкий глубокий колодец. Он направился обратно к Дому Советов, надеясь пройти сквозь кольцо по имевшемуся у него документу. Вышел из метро на Арбате, собираясь закупить батарейки для фонаря и телефонов, столь необходимые осажденным.
Он двигался по старому Арбату среди его уютных нарядных фасадов, фонарных столбов, украшенных изделиями стеклодува. Праздничная толпа фланировала, глазела на витрины, жевала сладости, дурачилась. Пахло духами, дымом дорогих сигарет. Из открытых лотков неслась сладкозвучная музыка. Под фонарем стояла двуколка на раскрашенных красных колесах, с кожаным верхом, запряженная худой тонконогой лошадью. Челку лошади украшал алый бант, лошадь подняла хвост, на плиты мостовой падали круглые рассыпчатые яблоки конского помета. Кучер, в армяке, подпоясанный красным кушаком, достал совок, деревянной лопаткой сгребал навоз, смахивал дымящие комья в целлофановый мешок. Вид этой предназначенной для увеселения повозки и бутафорского кучера развеселил Хлопьянова. Проходя, он незаметно тронул шерстяной лошадиный бок.
Чуть поодаль фотограф расставил треногу старомодного фанерного аппарата. Направлял его на скамеечку, где сидели две огромные плюшевые куклы – головастый тигр с зелеными стеклянными глазами и лохматая, с черным клювом ворона, свесившая матерчатые крылья. Маленькая девочка усаживалась между этими куклами. Мать поправляла ей шляпку, а фотограф с щегольскими черными усиками щелкал в воздухе пальцами, нажимал на огромную резиновую грушу.