Валерий Залотуха - Свечка. Том 2
– Что ты тут делаешь? – вежливо поинтересовалась жена, увидев меня, распластанного навзничь на полу.
– Готовлюсь писать эпилог, – ответил я бодро и беззаботно.
Жена озабоченно вздохнула и стала загибать пальцы на руках, шевеля беззвучно губами, что-то считать.
«Что?» – спросил я встревоженным взглядом, не понимая, что она там считает: одолженные у друзей и знакомых деньги, которые непонятно как возвращать, или прожитые со мной годы, которые точно уже не вернешь?
Полная смущения и отчаяния, жена смотрела на меня, сжимая пухлые свои кулачки.
И я понял, что она считала, и не поверил.
«Неужели десять?» – беззвучно спросил я.
«Больше», – безмолвно ответила жена, и ее такие родные, такие кроткие, такие любимые глаза наполнились слезами беспомощности и непонимания. Нет, она не хотела меня укорить, она лишь поразилась тому, как быстро летит время. Десять лет, целых десять лет, и даже больше, оказывается, я писал свой роман! Десять лет и даже больше я мучил его, он мучил меня, и вдвоем мы мучили эту несчастную женщину, которая кормила меня все эти годы, одевала, обувала, волосы на ушах и в носу состригала, вот только запивал я время от времени без ее помощи и участия, но опять же на ее кровно заработанные на трех работах деньги.
И мне стало стыдно, как же мне стало тогда стыдно!
– Мне один эпилог остался! – воскликнул я, как будто ничего не понял, и вскочил, чтобы обнять жену и расцеловать за прошлое и на будущее, но вновь кто-то невидимый, сильный и безжалостный, как стальной механизм, остановил меня сзади, сжал обручем черепушку и крутанул еще резче, чем в первый раз, еще быстрей, еще злей…
Дальше была «скорая», больница, уколы, капельницы и диагнозы – высокие и трагические, к счастью не подтвердившиеся. Больше всего врачей почему-то интересовало, в какую сторону меня закручивает, и очень удивляло, что в левую, но, узнав, что я много лет пишу роман, являясь природным левшой, успокаивались, вежливо спрашивали, про что роман и как называется, и, рассеянно слушая мой смущенный сбивчивый ответ, снисходительно кивали и усмехались, ибо какой роман может быть важней здоровья?
Кололи…
Кололи, кололи и чуть не закололи – как Цезаря в Сенате, как Марата в ванной, – я не сравниваю масштаб личностей, но по факту был едва живой: приполз из больницы на полусогнутых, худой и бледный, боящийся собственной тени, и если бы не жена, не знаю, что со мной было бы.
Три невозможных, невыносимых, неприемлемых условия ставили мне высокомерные эскулапы: не пить, не курить, пересесть за компьютер, и только милейший профессор Барсуков отнесся к безвестному писаке с сочувствием и пониманием, про алкоголь и никотин ничего не сказав, – потупившись лишь и вздохнув, глянув сердито в сторону стоящего на столе компьютера, с которым у него тоже не складывались отношения… Подумав немного, профессор поставил диагноз, какой ни до ни после я не слышал, вызывающий во мне два взаимоисключающих чувства – гордость и смущение: «писательская вертячка», и, подумав еще чуть-чуть, разрешил мне написать эпилог от руки, но маленький и компактный, желательно простыми короткими предложениями, как пишут троечники сочинения на вступительных экзаменах.
(Удивительно, но когда я его слушал – верил, что так и сделаю!)
Шаткой походкой, преодолевая головокружение, с трудом добравшись до дома, я сел за письменный стол, взял шариковую ручку в рабочую левую руку и, сжимаясь от страха и каменея, покрываясь холодным липким потом от мысли, что сейчас опять крутанет и кинет на пол, из последних сил преодолевая псхологический ступор, чужими корявыми буквами вывел это опасное, но неизбежное слово: «Эпилог».
«Но с чего же начать? – нервно размышлял я, вытирая со лба пот, забываясь и успокаиваясь. – А что, если сразу взять быка за рога, сказав, о чем мой роман?»
Это, говорят, когда Льва Толстого попросили одной фразой сформулировать содержимое «Войны и мира», он ответил, что если бы знал эту фразу, то только ее бы и написал. Благодаря такому ответу (был он или нет – другой вопрос) я отличаю ту, великую русскую литературу от литературы этой, тоже, в общем-то, русской, постсоветской, российской, но совсем уж невеликой. Любой современный роман я могу уместить в одно, редко два предложения, а нередко и в одно слово, чаще непечатное.
И в этом смысле «Свечка» исключением, увы, не является.
Не одно, правда, слово, но все равно.
Ну вот, пожалуйста…
Мой роман о человеке, который пошел защищать демократию и встретил Бога.
Эту фразу я сказал жене, когда энное количество лет назад сел перед ней на кухне и сказал, что хочу написать «повестушку», а может быть, даже и» романчик», но для этого мне придется уйти с работы. Посидев неподвижно и помолчав, думая, жена поднялась и с решительным выражением лица сказала, как приказала: «Пиши!» – «А жить будем на что?» – вежливо поинтересовался я. «Проживем», – по-обещала она.
Не знаю, хорошо это или плохо, верность это идее или моя природная тупость, но за годы работы над романом, которых оказалось больше, чем пальцев на руках, фраза та нисколько не изменилась: человек пошел защищать демократию и встретил Бога…
Вот и всё, хотя и не всё, конечно – отсюда и многоточие, но по мере написания данного эпилога надеюсь дойти до точки.
А пока обратимся к персоналиям, то есть, я хотел сказать, к персонажам, и здесь одним предложением уже не обойтись, ибо их, персонажей, в романе столько, сколько сверчков в выдвижных ящичках моего письменного стола – только звон стоит.
С кого начать – и то проблема, тем более что в процессе работы – моей безрассудной, нерасчетливой, без вычисления издержек работы, первые то и дело становились последними, а последние нередко превращались в первых.
А знаете что? Буду рассказывать о тех, кто сам на память придет, а кто забудется, туда ему и дорога…
Как в детстве, помните, кричали, разбегаясь по двору в теплых сиреневых сумерках, приступая к самой главной, самой лучшей, самой победной – последней в тот бесконечно длинный и счастливый день игре: «Раз! Два! Три! Огонь пали!»
Пали! Пали! Пали…
Или тогда же, в детстве, но совсем уже другая игра, ветреная, полуденная, злая: собирались в кучу пацаны, у каждого по каменюге в руке, с криком: «На кого бог пошлет!» – подбрасывали их разом вверх и, сжимаясь, закрывали глаза. Помню глухой удар в голове и хлынувшую на глаза кровь…
Жестоко, но справедливо: на кого бог пошлет, на кого бог пошлет, на кого бог…
Умер Шалаумов, помните такого? Я и сам его почти забыл, да и не знал толком по причине его внешней затертости и внутренней зажатости. Зам. начальника по режиму ИТУ 4/12-38 – вот и все, что можем мы сказать об этом человеке, и этого явно недостаточно, чтобы редкие и короткие встречи с ним стали незабываемыми. Как говорится, никто и звать никак, но, может, было и в нем что-то, раз вспомнили, наверняка было, потому как нет такого человека, в котором совсем ничего нет…
Как запил тогда с Нехорошевым, узнав, что жена его с негром когда-то путалась, да так и не смог остановиться – почернел весь, что твой негр. Умер скоропостижно, но завещание собутыльникам оставить успел, устное, правда: «Суку эту к гробу на пушечный выстрел не подпускать!»
Понятно, кто сука – родная жена сука, Людмила Васильевна, та самая, которая еще в детстве свое жизненное кредо перед осколочком зеркала сформулировала: «Я красивая – мне можно», а отсюда и негр, и негритеночек, и открытое окошко в палате родильного дома, и все такое прочее. Пока Геннадий Николаевич пил, Людмила Васильевна скиталась по углам, спала в бухгалтерии на составленных стульях, в сердцах пророча мужу неизбежную смерть, а когда неизбежное случилось, рыдала так, что слышно было во всем городке, – и, слыша ее рыдания и крики, женщины «Ветерка» вздыхали и смахивали слезу, украдкой поглядывая на изношенную нелегкой, неблагодарной службой и злыми обстоятельствами жизни свою вторую половину, как бы проводя его переоценку в сторону несомненного увеличения цены.
Устное завещание юридической силы не имеет, но даже если бы оно было письменное, у нотариуса заверенное, – где та пушка, которую надо было поставить у гроба и из нее выстрелить, кто измерял бы расстояние до образовавшейся воронки, а главное, кто стал бы никому не нужного пьяницу хоронить? Начальство? Так начальство сразу открестилось, мол, уволен по статье и, значит, уже не наш. Или, может, собутыльники, которые в грудь себя били и в вечной дружбе клялись, шалаумовское семейное имущество пропивая? Не смешите! Собутыльники на поминки полным составом похмеляться приперлись, а похоронила покойного жена на свои средства.
И третий день отметила, как люди, и девятый, и сороковой, а на сорок первый сняла черный вдовий платок и «Аривидерче, Рома!» – «Прощай, “Ветерок”!», покинула его навсегда, навсегда. Уехала Людмила Васильевна, по слухам, в Москву, где по своей бухгалтерской линии устроилась, уж кто-кто, а хороший бухгалтер сегодня в Москве не пропадет. Кто знает, может и встретится там она, сказавшая еще в детстве: «Я красивая – мне можно», и с этой пожизненно выписанной себе индульгенцией покинувшая палату роддома через окно, оставив рожденного днем раньше похожего на обсыпанного мелом обезьяненка ребеночка, – с тем, кого мы, скрепя сердце, назвали русским негром и новым русским Пушкиным, с бедным нашим Ванюшкой – мир тесен, просто-таки мстительно тесен, и те, кому суждено встретиться, встретятся обязательно, но я не стану даже гадать, как Людмила Васильевна себя тогда поведет и как станет после этого жить, не стану даже гадать. Что же касается их общей с Шалаумовым дочери, то девочка была отправлена к бабушке в Улан-Удэ еще тогда, когда отец пил, и там и осталась, и школу закончила, и в институт, говорят, поступила, так что о ней можно не беспокоиться.