Татьяна Булатова - Мама мыла раму
– Да вроде не жалуюсь, – призналась фактически самая счастливая из сидевших за столом.
– А у меня хреначит по полной… А на Тоньку посмотри – краше в гроб кладут.
Ева подняла глаза на подругу, но никаких признаков смертельного недуга на ее лице не обнаружила. Печаль шла Антонине Ивановне, делая ее облик особенно выразительным. Запавшие глаза на скуластом лице и торчащие в разные стороны кудри делали ее похожей на печального рыжего клоуна.
«Она похожа на Райкина! – вдруг догадалась Ева Соломоновна и улыбнулась от нашедшего на нее озарения. – Фигура только женская: грудь там, бедра…»
Главная Подруга Семьи попыталась стряхнуть с себя наваждение, но не тут-то было. Напротив нее сидел печальный Райкин, обряженный в атласный халат с гофрированным воланом по вырезу. Райкину было грустно: он подпирал ладонями подбородок и смотрел в одну точку перед собой.
– Господи! – возмутилась Шура. – Ну сколько можно-то?! Чего убиваться?! Дело сделано. Живи как жила, и все будет хорошо.
Ресницы у Райкина задрожали, и глаза наполнились слезами. Пришло время великой скорби: Антонина заплакала навзрыд, глядя на нее, тоненько заскулила Санечка, и, наконец, громким всхлипом присоединилась Ева Соломоновна. Великолепное трио звучало недолго – время великой скорби стремительно двигалось к концу. Крута горка, да быстро забывается.
Первый раз за минувшую неделю Антонина уснула без сновидений, крепко держа дочь за руку и с явственным ощущением: «Все будет хорошо».
И действительно, очень скоро в жизни Антонины Ивановны появилась особая женская тайна, правда, шитая белыми нитками, но зато позволявшая поддерживать в доме атмосферу покоя и незыблемости устоявшегося самохваловского мира.
– Я задержусь, – предупреждала Антонина дочь по телефону. – Дела…
Катьку материнские дела особенно не интересовали. Наоборот, она радовалась, когда матери не было дома, потому что в это время являлась знаменитая Женька Батырева. Она набирала первый попавшийся номер и с грузинским акцентом рычала в трубку, еле сдерживая хохот:
– Ал-ле! Эта бана?
– Нет, вы ошиблись, – вежливо отвечали на том конце провода.
Тогда Катька набирала номер вторично, и Женька снова рыкала в трубку.
– Набирайте правильно номер, – раздраженно советовали невольные участники девичьей игры в телефон.
В третий раз выговорить знаменитое «Эта бана?» не получалось, и Женька заливалась в орущую от негодования трубку. Успокоившись, девочки брали телефонный справочник и искали фамилию очередной жертвы, которой предстояло услышать или про баню, или про зоопарк, или про что-нибудь такое, что вызывало у подружек очередной приступ хохота.
Пока Катька с Женькой резвились, Антонина Ивановна тоже времени зря не теряла. Выгуляв своего Солодовникова, она проводила ревизию в его квартире, заглядывая в разные углы, куда Петр Алексеевич любил складывать припасы. Иногда в углу оказывалось то, что в соответствии с правилами хранения должно было обрести место в пустующем холодильнике: пачка масла или копченая скумбрия. Положив продукты на время в угол, Солодовников забывал об их существовании, а потом задумчиво расхаживал по квартире в поисках неприятного запаха. Как правило, безуспешно. Отчаявшись обнаружить причину зловония, Петр Алексеевич махал рукой и ждал Антонину: она найдет.
Свою квартиру Солодовников почетно именовал «наш дом». И в разговоре с Антониной Ивановной частенько использовал словосочетания «у нас в доме», «к нам в дом», «дома посмотришь», «дойдем до дома» и т. д. Антонина Ивановна настолько привыкла к ним, что вслед за Петром Алексеевичем легко повторяла «во что ты дом превратил?», «а что у нас дома творится?», «ах, как давно я дома не была!».
Такая жизнь Антонине была по душе. Ей нравилось приходить к Солодовникову, а тот служил ей, называл «Тонечка» и постоянно демонстрировал свою мужскую заинтересованность. Ничуть не меньше Самохвалова любила возвращаться и к себе домой: туда, где ожидала ее истомившаяся Катька, где по соседству жила Санечка, где, наконец, все лежало на своих местах и верно служило своей хозяйке.
Антонина летала на крыльях и чувствовала, что, возможно, началась ее женская осень. И началась она с буйного цветения, вопреки презрительному отношению Катьки к проявлениям материнской женственности. Девочке не нравилось все, что раньше обычно вызывало в ней восхищение. Не нравились материнские обновки, не нравился запах ее духов, не нравилась ее скорая поступь, большая грудь, тени, помада, дурацкая комбинация, чулки… Катька интуитивно чувствовала, что в жизни матери что-то происходит: что-то такое, о чем детям знать не положено, но оно есть. Стоя у окна, Катя наблюдала, как Антонина Ивановна подходит к дому, как разговаривает с матерью Наташи Неведонской, как смеется над какой-то глупостью (а над чем еще может она смеяться?). Видя все это, девочка испытывала странное чувство смущения. Да, именно: она стеснялась матери. Потому что в свои пятьдесят три года та была неприлично привлекательна, неприлично жизнерадостна, неприлично женственна. ПЯТЬДЕСЯТ ТРИ года – это глубокая старость, а в глубокой старости, объяснила ей Пашкова, на диване сидят и носки вяжут.
Это, конечно, к Антонине никакого отношения не имело. Убраться, обед сварить, за ночь сшить платье – это пожалуйста. А дальше – ВСЕ. Дальше – другие радости.
«Надо же, – думала Самохвалова, – столько лет прожила, а не знала, как хорошо это бывает». «Надо же, – вторил ей в своих размышлениях Солодовников, – до шестидесяти лет дожил, а только сейчас узнал…»
Петр Алексеевич воспринимал этот этап в отношениях с Тоней как божий дар и поэтому не хотел расставаться с возлюбленной ни на минуту. Чтобы бороться с гнетущей пустотой холостяцкого жилья, он наполнил квартиру Тонечкиными вещами. По своим ревизорским связям Солодовников приобрел для Антонины Ивановны немецкий велюровый халат в пол, расшитые восточным орнаментом тапочки местного кожкомбината, зубную щетку жизнерадостного оранжевого цвета, чайную пару китайского фарфора и новую подушку, набитую лебяжьим пухом. Во всяком случае, так сказали ему в магазине. Осталось только приобрести красную ковровую дорожку, чтобы по торжественным дням покрывать ею лестницу, ведущую в квартиру.
«Никаких грязных рубашек, никаких хлопчатобумажных трико, никаких несвежих носков!» – приказывал себе Солодовников, готовясь к очередной встрече с любимой – и выставлял на стол, покрытый льняной скатертью еще из жениных запасов, два фужера, чистота которых у пристрастной хозяйки вполне могла вызвать бы подозрение. У хозяйки – да, а вот у возлюбленной – вряд ли. Антонина не обращала внимания на такие мелочи, она ценила другое. Ценила внимание, которым окружил ее Солодовников.
– Знаешь, – делилась она с Евой, – я в дом вхожу, он с меня туфли снимает и целует меня прямо в чулок. Даже неловко. А потом тапочки надевает.
Главная Подруга Семьи на сей счет предпочитала отмалчиваться, считая это негигиеничным. Зато тетя Шура, узнав о нежностях Солодовникова, хлопала ладонью по столу и удовлетворенно напоминала:
– Ну вот! А ты не хотела! Думала! Я же говорила, для здоровья!
Здоровья в тот момент у Антонины Ивановны было хоть отбавляй: она забыла о сердечных перебоях, о перепадах давления, о головной боли, на которую жаловалась Катьке скорее для того, чтобы держать дочь в тонусе («Маму надо беречь!»).
«А как ее беречь? Если ее все время нет дома? И слава богу, что нет!» – радовалась Катька материнскому отсутствию, наивно полагая, что та изо всех сил прививает курсантам из Никарагуа любовь к русскому языку. Что могла знать двенадцатилетняя девочка об особенностях расписания преподавателя высшего учебного заведения?! Только то, что расписание это такое же, как в школе, то есть с утра до вечера.
Домой Антонина возвращалась, нагруженная сумками, в которых лежали плотно утрамбованные продукты, несколько не совпадающие с ассортиментом гарнизонного магазина: коробки «Птичьего молока», сгущенка, балык, колечко «Краковской», фрукты по сезону и еще много всякой всячины. Катька не задавалась вопросом, откуда это изобилие, полагая, что все преподаватели военного училища возвращаются домой с подобным продуктовым набором.
– Ни к чему это, – пыталась остановить рвение Солодовникова Антонина Ивановна.
– Ну что ты, Тонечка! – урезонивал ее возлюбленный. – Такая малость: так… к столу.
Петр Алексеевич, обычно далекий от служебных соблазнов, стал активно пользоваться своими ревизорскими привилегиями, успокаивая себя тем, что это же не для себя. Для Тонечки. А у нее – девочка…
Он словно чувствовал, что его карьера стремительно движется к закату по ряду причин: во-первых, пенсионный возраст; а во-вторых, наступает время молодых. И тут уж ничего не попишешь. А ведь еще очень хотелось быть полезным и нужным, причем не ревизорской гильдии, а Антонине Ивановне Самохваловой, играючи вдохнувшей в него, Петра Алексеевича Солодовникова, новую жизнь.