Валерий Залотуха - Свечка. Том 1
Когда мы возвращались на следующий день в Москву, где-то уже к концу пути, я рассказал все Гере – просто не мог это в себе удержать. Точнее, не все, про кино я не стал рассказывать, а только то, что чуть не утонул. Признаться, я думал, что, услышав это, Гера остановит машину, обхватит руками голову и будет сидеть так – друг чуть не утонул, но он рассмеялся и прибавил скорость, словом – поднял меня на смех, сказав, что в тех местах утонуть невозможно, потому что там на одном квадратном метре сидят по три рыбака, и, в общем-то, Гера был недалек от истины – рыбаки меня и спасли, вытащили, откачали и даже отвезли на турбазу, так что когда утром Гера вернулся в номер – злой и деловитый, каким он всегда после интимного общения с женщиной бывает, я лежал в своей кроватке и спал, а, по правде, делал вид, что спал. Но я даже рад, что Гера поднял меня на смех, подверг иронии мою драму на рыбалке, благодаря ему я сам стал смотреть на происшествие с иронией и сейчас вспоминаю об этом с улыбкой. Вот только четыре часа иногда всплывают. Сколько, кстати, у нас натикало? А впрочем, какая разница… Гад отправился в ад и возвращаться не торопится… Несомненно, Сокрушилин – гад, ну а ты, Золоторотов, кто ты? Как говорит Алиска, на себя посмотри! Посмотрел и что увидел? Гад! Гад и сволочь! (И еще скотина и свинья впридачу!) Трагическим воспоминаниям предался, разнюнился… Твой друг по лезвию ножа где-то ходит, домашние с ног сбились, голову потеряли, не знают уже, что и думать, а ты? Вот же стоят два телефона, целых два – бери трубку, набирай номер и… Ну, один аппарат, допустим, для внутренней связи, номер на нем написан коротенький, всего из трех цифр: 3-68, а на другом-то номер городской! 200-…-… Подними трубку – и! И я поднимаю трубку и замираю, вновь почувствовав на себе знакомый гипнотический взгляд… КРАСНЫЙ КВАДРАТ! Ай да Сокрушилин, ай да сукин сын! Полковника Захарика, как мальчишку, на этот простой приемчик поймал, а теперь, значит, решил меня? Врешь, не возьмешь! Ты, Сокрушилин, конечно, не прост, но и мы тоже не лыком шиты! Что ж, звонить не будем, а, пока есть время, все обдумаем, взвесим и проанализируем – что нам делать… – И кто виноват! – Не ерничай! Конечно, если бы я знал, где был Гера пятого апреля – где был и что делал – мне было бы легче выстраивать тактику и стратегию своего поведения… Гера, Гера, сказать по правде, мне давно не нравится, как ты живешь. Окружил себя ореолом таинственности. Тоже мне граф Монте-Кристо… «Пригони “эсэра” на Гагаринскую площадь, припаркуй около железного истукана и уходи». (Да, насчет “эсэра” не волнуйся, он стоит около отделения милиции, где я провел эту ночь, надо будет только узнать, что это за отделение милиции.) «Пригони “эсэра” на Гагаринскую площадь, припаркуй около железного истукана и уходи. Мне это очень нужно». А мне? Ты спросил, нужно ли это мне? Женька так прямо и говорит: «Зачем тебе это нужно?» – «Затем, что Гера – мой друг». Да там и парковки-то нет – возле железного истукана! Подарил машину, называется… Женька так прямо и говорит: «Он не тебе, он себе ее подарил. Вместе с бесплатным шофером». Женька, конечно, неправа, но правда, Гер, надоело… А вчера? Мне совершенно никуда не хотелось ехать! Как говорится, в такую погоду собаку на улицу не выпускают. Собаку нельзя, а друга можно? – «Очень нужно, старик. Речь идет об очень важных для меня вещах, о которых я не могу говорить по телефону». – Не можешь? Ну вот и я не могу! А когда вернется Сокрушилин, возьму и все ему расскажу! Все как есть! (Я, конечно, пошутил, ты понимаешь.)
Второй (продолжение)
…И вот, как только я это подумал – когда Сокрушилин вернется, он взял и вернулся, – предчувствия меня никогда не обманывают. Я взглянул на него и тут же все забыл: всю эту нервотрепку и все свои обиды. Дело в том, что это был уже не тот Сокрушилин, которого я знал, а другой, новый, обновленный, вот именно – обновленный! Хотя внешне он ничуть не изменился. Если не считать гитары в руках. Это была обычная старенькая гитара с наклейками, которые мы в детстве называли переводилками. Переводилки привозили из ГДР служившие там наши солдаты. Я смотрел на Сокрушилина с изумлением. Как я мог назвать его американцем? Никакой он не американец, а наш, простой русский парень, а то, что раньше я про него говорил – «джи ай», «кожаный затылок», – это все, конечно, чепуха, это все наносное, форма, не имеющая ни малейшего отношения к содержанию. Плечи его были опущены, прядь волос упала на лоб, глаза немного печальны, или нет, не печальны, скорее грустны и рассеянны. Как будто он с кем-то прощался… С кем-то или с чем-то… Он поднял на меня глаза и в первое мгновение как будто удивился, не ожидая меня увидеть, забыл, а теперь вспомнил.
– Ты… – проговорил он тихо.
Я немного смутился и молча пожал плечами. (Не мог я, в самом деле, сказать: «Я».)
– А ведь я с тобой попал, – сообщил он громко, возвращая себе прежние интонации, и, усмехнувшись, прибавил: – Ну и ты тоже… Сам с собой…
Я не понимал смысла сказанного, это имело смысл и значение для него одного. Он ткнул в мою сторону пальцем и проговорил убежденно, в чем, кажется, уговаривал себя недавно у окна:
– Ты! Это ты, ты, ты!
Я еще раз пожал плечами и, чтобы его не разочаровывать, сказал на всякий случай:
– Я…
– А хочешь, я тебе сейчас спою! – совершенно неожиданно, искренне и как-то даже радостно предложил Сокрушилин.
От смущения я не смог даже пожать плечами. Никто и никогда мне так не пел. Никто и никогда. А он взял и запел… Подстроил дребезжащую гитару и запел… Старик, что тебе сказать! Давно я не слышал такого пения, а может статься, никогда не слышал. Как бы точнее его передать… Голос у него горький… И одновременно сладкий! Это что-то среднее между Александром Розенбаумом и Карелом Готтом. Ты знаешь: я люблю хорошее пение: не концертно-попсовое, оно просто вызывает у меня идиосинкразию, все эти Маши, Кати и Влады, а такое – душевное, когда человек не для кого-то и не для чего-то поет, не ради славы и денег, а просто потому, что не может не петь. Он пел, поверь мне, замечательно, но главное даже не то, КАК, а то, ЧТО он пел… Думаешь, что-нибудь из Окуджавы или Юлия Кима? Из Визбора или Клячкина? Нет! Это был романс! Я не знаток и не любитель этого, как мама говорит, упадочного искусства, тут я не во всем с ней согласен, но, как и она, романсы не люблю, разве только «Гори, гори, моя звезда» да «В лунном сиянии» – певица поет волшебным таким голоском, большая рыжая красавица, забыл фамилию, не могу вспомнить, все в ней красивое, в той певице: и голос, и внешность, и все! Но и романс необыкновенный, слова… Это Лермонтов, я сразу вспомнил то стихотворение, хотя наизусть его не знаю и не знал никогда, там первые строки: «Когда волнуется желтеющая нива…». Жаль, что не могу его сейчас тебе прочитать, но, когда приду домой, первым делом сниму с полки томик Лермонтова и прочту – вслух – и Алиске, и Женьке, и тебе. И Даше. (Но последние слова я запомнил и вряд ли забуду: И В НЕБЕСАХ Я ВИЖУ БОГА.) Но как же ту певицу звали, зовут… Конечно, Сокрушилин не так хорошо, как она, пел, но по-своему тоже очень хорошо, но самое замечательное было не это, а то, как, произнося эти слова, он смотрел вверх, «в небеса» – так, что казалось – видит, и не просто казалось, а складывалось полное впечатление – видит! Это было настолько очевидно, что я не удержался и посмотрел туда же и, разумеется, ничего, кроме белого европотолка, не увидел, но это я, а он – видел, видел! А потом наступила тишина, которая случается иногда на концертах, на замечательных концертах, когда музыканты уже закончили свое выступление, а восторженные слушатели на какое-то время буквально онемели и окаменели и не могут ни аплодировать, ни кричать «браво», вот и я тоже буквально онемел и окаменел (я даже боялся на него смотреть!), и это состояние длилось довольно долго и начало даже затягиваться – он сидел совершенно неподвижно, возможно, дожидаясь моих аплодисментов и криков «браво», но теперь я не мог на них решиться, вспомнив, что нахожусь не в концертном зале, а в прокуратуре. Сокрушилин посмотрел на меня долгим доброжелательным взглядом и, смущенно улыбнувшись, сообщил:
– Я недавно в самолете книжонку одну полистал. Там следователь подследственному говорит напоследок: «Добрых мыслей, благих начинаний»! Хорошо, правда?
– Хорошо, – соглашаюсь я, пытаясь вспомнить, кто мог это сказать и где[13].
Поднимаясь, он ободряюще хлопает меня по плечу, подхватывает звякнувшую гитару и уходит…
Второй (продолжение-2)
Я не подумал даже, что Сокрушилин больше сюда не придет. Плащ и диктофон он, правда, забрал, а «Дело»-то оставил – оно продолжало лежать на подоконнике… Нет, я был уверен, что Сокрушилин вернется, и эта мысль меня успокаивала и убаюкивала… Потом как-то незаметно и неслышно в кабинет вошел человек, я бы даже сказал – человечек, маленький, серый, невзрачный, типичный советский делопроизводитель, не хватало лишь синих нарукавников на рукавах серого пиджака. То ли не замечая, то ли не обращая на меня внимания, он подошел к окну, взял в руки «Дело» и с видимым интересом стал его перелистывать. Я затаенно за ним наблюдал. Прическа у него была, как у нашего декана. Это, знаете, когда некоторые мужчины, чтобы прикрыть свою лысину, отращивают сбоку волосы подлинней и укладывают их от уха до уха продолговатой нашлепкой. Однажды декан делал доклад, посвященный Дню советской конституции (кто не пришел, того лишили стипендии), и, говоря о преимуществе социалистической демократии, так увлекся, что не сразу заметил, как эта штука свалилась ему на плечо! Этаким волосяным эполетом. Некоторое время он еще говорил… Я декана не любил, и это мягко сказано, но в тот момент мне стало нехорошо. Поняв наконец, что произошло, он смертельно побледнел. (Вот именно – смертельно.) Тишина стояла гробовая. (Вот именно – гробовая.) Бедняга вскоре умер. Не от того случая, конечно – от рака. Хотя некоторые потом утверждали, что рак развился именно от того случая, и это, на мой взгляд, так могло и быть – человек пережил тяжелейший стресс. Но я одного не понимаю, как можно стесняться своей лысины? Как можно от этого комплексовать? Вот я, например, ни капельки не комплексую! Сие ведь не от нас зависит. Я, например, совершенно не обижаюсь, когда Алиска подкрадывается сзади неслышно (на самом деле я, конечно, слышу) и звонко шлепает меня сверху ладошкой, – нисколько не обижаюсь.