Антон Дубинин - Первая месса
— Ты как?
— Н… нормально, — выговорил тот. Временно его не тошнило. — Все будет нормально. Я только полежу…
— Есть хочешь?
— Н-нет, спасибо. Не хочу…
— Ты, брат, не вздумай тут помирать, — неожиданно агрессивно заявил Адам, становясь около него на колени. — Ладно, поваляйся сегодня чуток — но завтра чтобы был в норме! Дай-ка я проверю, может, у тебя жар?
Он положил Абелю на лоб шершавую ладонь, но кожа так загрубела, что ничего толком не почувствовала. Тогда Адам, встав на карачки, попробовал температуру губами — и вытаращился от страха: брат был горячий, как печка. Если он останется таким до ночи, а ночь выдастся такая же холодная — у Адама будет в постели замечательная грелка. Замечательная долбаная грелка. Что лучше: грелка или брат?
Это отравление, он отравился дурной водой, сказал себе Адам, поднимаясь и не говоря брату ничего. Тот спросил глазами — ну как? — но не получил ответа.
— Отравился ты малость, — сообщил Адам, замяв вопрос о температуре. — Это случается со всеми. А с некоторыми, у которых гастрит, и вообще — каждую неделю. Полежишь, желудок прочистишь — и опять как новенький. Так что не бойся, еще до ста лет доживешь.
Абель смотрел на него снизу вверх старыми, всепонимающими глазами и не возражал. Адам не знал, что на месте его лица тот сейчас видел плавающий невнятный блин сквозь поволоку жара.
— Я тебе принесу мидий, — обещал Адам, рывком вставая. — Мидии — они, брат, того… диетические. Чего-нибудь поесть все-таки надо, чтобы до спасателей дотянуть.
Абель сказал что-то одними губами; брату пришлось низко нагнуться, чтобы расслышать его.
Он помог больному подняться, отойти на пару шагов, даже расстегнуть штаны. Такие, казалось бы, отвратительные обязанности почему-то не смущали Адама: он возился с братом, как возился бы с собственным вымечтанным ребенком от Хелены; он ужасно хотел, чтобы Абель жил. Пусть будет каким угодно — слабым, никчемным, выблевывающим драгоценное мясо — только чтобы не умирал. То ли голод тому причиной, то ли измотанные смертной тоской нервы — но слезы стояли у Адама в глазах. Он заметно ослабел — и пораженно осознал, что двигается раза в три медленней, чем обычно, и тощее тело брата для него — солидная ноша, такая, что он едва не падал под тяжестью.
Отослав его из последнего оставшегося стыда взмахом дрожащей руки, Абель принялся извергать остатки влаги и через нижнее отверстие. Будто бы мало верхнего. Адам отошел на несколько шагов — в этой части островок был плоский, как лепешка, и чтобы не видеть брата, пришлось отвернуться — и распластался на камнях. Он начал молиться — простыми глупыми словами, потому что других не знал. Он же не Абель, друг двух священников, будущий семинарист… Если Абель, конечно, хоть кем-нибудь станет в будущем, кроме трупа… Адам молился сначала про себя, потом — шепотом, ткнувшись лицом в веснушчатый от гранатов базальт. Господи, просил он, пожалуйста. Пожалуйста, Господи, не надо. Не надо… так… с ним… И со мной…
Он упустил момент, когда нужно было провожать Абеля обратно — и тот каким-то образом, на четвереньках, добрался до ложа сам. Адам, проходя мимо места его мучений, заметил то, что и так знал почти наверняка: сплошной «рисовый отвар», жалкая лужица на камнях. Из опустошенного тела его брата выходила одна лишенная запаха влага, никакой пищи там давно не осталось.
* * *Следующий день, по сообщению электронных часов, назывался 1.09, то есть — первое сентября. Первый учебный день, восьмой день пребывания братьев Конрадов на острове.
Абель не говорил больше о поездке в город. Не упомянул вслух, что сегодня он должен был бы сидеть в светлой аудитории вместе с другими будущими священниками. Но это пустующее место — его место в первом ряду — приснилось Абелю во сне, настолько мучительном, что притупляли боль только приступы рвоты. Абель почти радовался, что болеет: острая боль вывернутого наизнанку желудка помогала забыть обо всем остальном.
Его по-прежнему тошнило, понос тоже приходил с небольшими перерывами. Пить хотелось постоянно — однако в теле вода не задерживалась, все, что он выпивал, удавалось сохранить внутри самое большое на полчаса. Интересно, долго ли можно так прожить, думал Абель, лежа с приоткрытым ртом. Он уже не заботился о том, как выглядит без штанов и уместно ли ходить в туалет в присутствии брата. По правде говоря, ему было все равно. Есть ему не хотелось, зато представлялась блаженная, полубредовая картина: вынуть бы наружу все внутренности, прополоскать их в мыльной водичке, вымыть, зашить, где порвалось — и вставить обратно. Ему действительно казалось, что желудок в нескольких местах порвался. Бедный розовый мешочек как будто изнутри пошмыгали теркой.
Днем случилась гроза. Сначала появилась туча, нет — ТУЧА, багрово-синяя по краям, с черной сердцевиной, королева туч. В ее темной толще просверкивали короткие острые молнии. Абель, как ни странно, временно почувствовал себя лучше: как будто полный озона воздух помогал ему ровно дышать. Адам в преддверии грозы соорудил бесполезный двойной навес из штормовок, разобрав для этой цели деревянное ложе, однако первый же порыв ветра прошелся по плоскому островку, как веник по комнате, и сорвал ко всем Темным дурацкую конструкцию. Адаму едва удалось ухватить обе штормовки, чтобы они не улетели в воду. Море беспокойно заколотило толстыми волнами об обрывистый берег. В отчаянии смотрели братья на темнеющее на глазах, нависающее небо; когда ударили первые струи дождя, они сделали единственное, что пришло в голову — забились в свою дыру у камня, чтобы быть защищенными хотя бы с одной стороны, и натянули на головы капюшоны.
Ветер все усиливался, делаясь настоящей бурей. Весь мир превратился в мелькание водяных и огненных полос. Братья сидели обнявшись — крепче, чем самые страстные любовники — и тряслись от холода и электрического возбуждения, которым был буквально нашпигован воздух. Даже ноги они переплели друг с другом, не желая отдавать ни крошечки телесного тепла, а руки каждый из них засунул себе в штаны, в самое теплое место, как будто двое парней решили дружно заняться рукоблудием. Но они не замечали ни друг друга, ни даже самих себя. В бушевании стихии было что-то безумно завораживающее — как будто архангелы в небесах упражнялись в фехтовании, ударяя молнией о молнию с громовым смехом, огромные, прекрасные и грозные, и в то же время невероятно простые, способные ради великой брани расколоть мир пополам. Абель выглядывал из объятий брата, как цыпленок из-под крыла матери. Он смотрел в беснующееся небо завороженными, огромными глазами — снова молодыми: из его глаз исчез всякий признак старости и смертной тоски. Сама жизнь их, двух крохотных комочков тепла, жмущихся друг к другу, не казалась особенно важной по сравнению с великой битвой небес. Волна с грохотом перекатилась через остров, облизав его соленым языком и хлестнув братьев по ногам — и Абель услышал со стороны свой собственный голос. И голос этот, неожиданно сильный, смеялся и пел, и вместе с ним смеялся под звук громов небесных его брат — Абель пел вразнобой строки из псалмов, обещанных некогда, в другой жизни, пьяным друзьям на теплой кухне. Но тот человек, что пел псалмы сегодня, уже знал, что такое на самом деле — петь псалмы.
— «Хвалите имя Господне,хвалите, рабы Господни,стоящие в доме Господнем,во дворах дома нашего Бога!Я познал, что велик Господь наш,всех богов наш Господь превыше!Господь творит все, что хочет,на небесах и на тверди,на морях и во всех безднах,облака с края мира возводит,творит молнии при дожде,из хранилищ изводит ветер…»[3]
Адам все смеялся. Он смеялся не потому, что ему было весело — но потому, что небеса разражались могучим хохотом стихий, и его маленькое сердце выплескивало в небо все, что в нем нашлось небесного и грозового. Всю свою небольшую храбрость, любовь, готовность принять смерть стоя и с оружием в руках. И радость бесконечного сгорания в силе, которая, быть может, сродни радости Серафимов.
— «Истомилась душа моя,желая во дворы Господни;сердце мое и плоть моявосторгаются к Богу живому!Блажен человек, которого сила в Тебеи у которого в сердце стези направлены к Тебе!Проходя долиною плача,Он источники в ней открывает,и дождь покрывает ееблагословением…»[4]
И голос Абеля, ложась на дикую мелодию шторма, уносился — быть может, первый раз в его жизни — туда, куда должны возноситься настоящие молитвы.
Гроза постепенно стихала. Дождь оставался по-прежнему сильным, но ветер ослаб, и волны уже не с таким грохотом ударялись о стены ненадежного бастиона двух бедолаг.