Николай Курочкин - Смерть экзистенциалиста
До чего бы он еще додумался, неизвестно, но из соседнего отсека протиснулся вдоль труб, на которых он лежал, бледный такой лучик. Ночь кончилась. Ночь кончилась, и он не умер, не замерз, не погрузился в нирвану… А как бы хорошо было…
Теперь нужно уходить с лежбища, а то придут, шум поднимут. Он ощупью в сереющем сумраке отыскал дверь, но она оказалась запертой. Может, это другая дверь? Он обошел весь подвал, хотя сразу узнал ту дверь по драной клеенке. Та дверь, та самая. Но она же была открыта! Или его заперли специально? Думал, что не спит, а сам дрых — и вот вошли, увидели, заперли и сейчас придут за ним… Милиция, следствие… Лжи не поверят. Правде — тем более. Да как ее и выговорить, правду? Что интеллигентный человек питался отбросами, грабил могилки, подбирал обноски, никто не поверит. Запрут в психушку — да и все. Или подвальным воришкой сочтут. Нет! Не-нет!
И он заметался по подвалу, пиная все, что валялось на полу. Потом опомнился, уселся на опрокинутое ведро и рассмеялся. Тоже мне мыслитель! Заметался, как тигр в клетке. Ну, заметут. Ну и что? Стыдно будет? Чепуха, стыд с него давно стерся, как лак с ботинка. Пусть идут, пусть забирают. Плевать! Мертвые сраму не имут, а он давно уже почти мертвый.
Все же, когда часа через два заскрежетал несмазанный замок, он вскочил с лежбища, в три прыжка забрался в самый дальний угол и замер, слыша гул крови в ушах и сквозь этот гул каждое движение вошедших. Те взяли что-то и пошли к выходу… Нет, не к выходу, а в его сторону! Он ждал, что сейчас еще два раза свернут и увидят. Но вошедшие остановились, и мужчина начал оправдываться, что только с часок вчера подвал и простоял незапертым, впредь не повторится, а женщина отчитывала его и повторяла, что если бы сторожиха не спохватилась и не заперла, непременно забрался бы какой-нибудь бич и все украл — их же здесь, у вокзала, всегда полно!
Что, если они пойдут обходом? Куда втиснуться, где спрятаться? Как могли эти провонявшие картошкой сырые бетонные теснины показаться ему бесконечной пустотой? Почему, почему он не умер ночью? Он был так близок к этому, так готов уйти, исчезнуть без следа. Разбежаться — головой в бетонную стенку? Негде разбегаться, через каждые десять шагов — поворот. О, уходят! Уходят! И мужской голос говорит: «Не надо, Анна Дмитриевна, не замыкайте пока, я еще за инструментом вернусь».
Саломатин сосчитал до двадцати, чтоб не выскочить из подвала раньше, чем скроются эти двое. Но так страшно было тут оставаться, что считал он слишком быстро. Просчитав еще раз, он благополучно, никем вроде не замеченный, вышел. Судя по вывеске, его угораздило забраться в подвал детсадика. Было воскресенье, и у него были все шансы, если б не этот случайный визит (как он понял теперь, заведующей и завхоза), сидеть взаперти еще сутки.
Глава 14. СМЕРТЬ ЭКЗИСТЕНЦИАЛИСТА
То, что за ночь натекло и насыпало с неба, к утру прихватил морозец. На умирающей, порыжелой траве посверкивал иней, и с белесого неба светило бледное солнце. Но ветра не было. Терпимо. Он добрел до кладбища, но все, что нашлось на могилах, размокло до несъедобности (даже удивительно: немного пресной дождевой воды — и печенье теряет совершенно и вкус и сладость!). Зато коньяк на могиле летчика Кардовского стоял почти без мошек. Яблока, правда, не нашлось. Саломатин выпил, поикал и поплелся назад, в город.
По дороге он обдумывал способ ухода из жизни. Недавно у Олеши он наткнулся на рассуждение о том, что право ношения оружия существенно влияет на драматургию: герой Чехова мог застрелиться из пистолета, герой современной драмы не может. Потому что две трети зрителей будут ломать голову не над тем, что довело героя до самоубийства, а над тем, где он добыл пистолет. Да, возможности самоубийства у нас сильно ограничены. Цианистого калия не достать, браунинга не купить, снотворного посильнее и то без рецепта не продадут. Дискриминация самоубийц!
Утопиться? Но плавать он не умеет, а у берега бесполезно, сразу выловят. С моста в Амур не бросишься, там охранников полно. Не Нью-Йорк.
Под машину? Неплохо, но рискованно. Машина может убить, но может лишь искалечить. А ему вовсе ненужно, чтобы его лечили, спасали, жалели… Нет, машина — это ненадежно. И вообще шофер может в последнюю минуту объехать. Паровоз — вот что ему нужно! Поезд не объедет, с рельсов не свернет. Если пропустить локомотив и кинуться под вагон — машинист и не почувствует. А подальше от города и в темноте, то если даже и не наповал, — подохнешь до утра, а до утра не найдут. Да, решено.
А раз решено «как», то решено все. Ведь сам вопрос «жить или не жить?» для него уже решен. Ночное заточение было, так сказать, намеком свыше. Он давно решил, что умрет по-экзистенциалистски, то есть от своей руки и в срок, самим собою установленный. Что может быть возвышенней самоубийства? Ведь уйти из жизни по собственному произволу, а не когда она велит, — это единственное, в чем человек может переплюнуть свою судьбу!
Итак, шел последний день его жизни…
Нет, не последний — просто еще один. Если ты сам себя приговорил, трудно переносить не исполнение приговора, а ожидание.
Но надо было для верности дождаться темноты. Надо было пережить еще один день.
А жить ему не хотелось. Буквально не хотелось. Совсем. И он начал проживать этот день, как проходят через пустыню.
По привычке зашел в читалку, но сознание того, что это самый последний день, помешало читать. Что можно выбрать в такой день? Он порылся в каталоге и вышел. Заглянул в буфет, и на подоконнике увидел мятый рубль и две серебрушки. Постоял, подождал. Никто своими не признает? Отлично. Сгреб, купил стакан кофе, пирожное (что на завтра оставлять? Пить так пить!), съел, но вкуса не почувствовал. Крем был как вата, кофе без запаха. На том фасаде «научки», что выходит на проспект Карла Маркса, висела афиша: «Музыкальный салон. Девятая симфония Бетховена». Он подумал, что это в достаточной степени бессмысленно — в последние часы жизни слушать Бетховена, если никогда толком не интересовался серьезной музыкой, криво усмехнулся и толкнул дверь, за которой никогда не был, хотя мимо проходил раз пятьсот за последние полгода.
Объяснения ведущего — дирижера краевого симфонического оркестра — скользили мимо Саломатина. Только когда тот заговорил о трактовке симфонии Евгением Мравинским, Владимир заинтересовался. Дирижер говорил нейтральным тоном, совершенно Саломатину непонятными словами и с корректной, неопределенной полуулыбкой. Но по жестам, как бы что-то невидимое взору непосвященных срезающим и отлепляющим, жестам как бы обмахивающим, обметающим и даже загораживающим, — по этим жестам видно было, что (хотя против самого Мравинского говорить неудобно) дирижер с такой трактовкой великой симфонии, мягко говоря, не вполне согласен.
«Руки выдали дирижера», — вяло думал Саломатин. А музыка тоже его не затронула.
Было без нескольких минут три, когда Саломатин вышел из музыкального салона. Он полагал пробыть там дольше. До сумерек еще часа четыре. В кино он не выдержал, сбежал с середины — так ему все, что живет и движется, было чуждо и оттого мерзко. Он уже там, по ту сторону. Вот в морге он бы с удовольствием посидел пару часов, а среди живых ему было тошно.
Солнце село, когда он на трамвае доехал до станции Хабаровск-2. Шел вдоль путей и размышлял о судьбе оставшихся неистраченными тридцати двух копеек. Теперь они выпадут из денежного обращения, погибнут с ним. Ему было их жаль.
Но что это? Вместо тихих, безлюдных окраин — рельсы раздваиваются, ветвятся, огибают какие-то двухэтажные будки без света в окнах… Со всех сторон носятся куски составов и катящиеся сами собой товарные вагоны, со всех сторон прожектора, со всех сторон взвизги сирен маневровых тепловозиков и селекторная ругань! Сортировочная горка. Угораздило же! Он шел по этой плоской «горке», наверно, с час. Потом пути начали сливаться, сбегаться, сходиться, потом остались две пары рельсов и он.
Вот вроде подходящее место, и поезд как раз идет. Саломатин пропустил тепловоз и встал на четвереньки на краю насыпи, отметив, что вовсе не вспоминает всю свою жизнь и вообще, кроме запаха шлака от насыпи, ничего особенного не ощущает.
Сейчас рывок — и!..
Сзади, почти над ухом, кто-то загорланил: «Иэхх, дар-ро-ги, пы-ыль да туу-ман!» Шли, обнявшись, подгулявшие железнодорожники. Саломатин вскочил и, заложив руки за спину, прошел мимо пьяненьких. Не хватало еще, чтобы в последнюю секунду эти пьяные хари его «спасли», оттащив за шиворот или за штаны!
Нет, надо выйти за город. Вышел. Долго не было поездов. Потом почти подряд три эшелона цистерн в одну сторону и три в другую. А с каждой цистерны почти до насыпи спускается лестничка. Саломатин вовсе не жаждал, чтобы такая лестничка, сломав ему пару ребер, откинула его с насыпи. Нет, ему нужен верняк!