Гергей Ракоши - Сальто-мортале
— А неприятностей у нас не будет? — спросил товарищ Драбек, то и дело поглядывая на стеклянную дверь конторы.
— Ну так оставайтесь здесь и поразмышляйте! А то идите и попросите у нее «ожидаемости»! — громко рассмеялся Вегвари. — Это вы ей хорошо ввернули! Ей-богу, хорошо. Вот уж потешили душу. — Это уже было адресовано мне.
И действительно, все то время, пока мы набивали мешки, человечек в фуфайке, с метром в руке, неподвижно стоял на том самом месте, где мы его оставили. Если он пойдет прямо в контору, что тогда скажет Вегвари? Если подойдет к нам и станет рядом, как бы заодно с нами, что тогда скажет заместительница? А так он сохранял за собой возможность, если начальница вдруг выйдет, мигом подскочить к ней, мол: вот, пожалуйста, я им говорил! Товарищ Драбек разрешил неразрешимое: так и стоял, не шелохнувшись, на одном месте, вроде бы и с нами заодно, и вместе с тем как бы ожидая приказа: бегом к конторе марш!
Но женщина больше не показывалась, хотя могу поклясться, что она не спускала с нас глаз и, наверно, уже прикидывала в уме, как она доложит обо всем этом управляющему. Мне не хотелось бы оказаться на месте товарища Драбека, ведь бедный дурачок явно просчитался, — точно так же, как нас, заместитель управляющего «взяла на заметку» и его.
Наконец мы погрузили мешки на машину, но, когда хотели расплатиться, Вегвари любезно отпустил нам страшную непристойность и добавил: «Опилки не мои, а предприятия, а предприятию вы заплатить не можете, и вся недолга. Остальное я потом забороную. — Он широким жестом обвел лесопилку. — Благо, здесь есть что бороновать».
Когда мы достигли первой деревни по дороге домой, снегопад перешел в метель, и тут, словно по сигналу, заглох мотор. Мы немного подождали, потом потихоньку спустились наземь и зашли в корчму. Заказали глинтвейн, но даже в нем ощущалась кислятина. Снег валил уже так густо, что мы едва могли различить стоявший всего в двадцати шагах наш тягач. Прошло полчаса, час, несколько часов, мы заказали еще литр глинтвейна. Наконец вошел наш водитель, по уши в машинном масле. В чем дело? Да ни в чем. Во всем. Вам, конечно, нельзя, вы за рулем, но, может, все же пропустите стаканчик? Хо-хо! Можно? А можно ли, чтобы только что из капремонта мотор имел такой вид? А ведь кооператив подмазал заведующего мастерской. Ну, да и не мы одни подмазываем. Все подмазывают. Да так, что на мотор, похоже, и смазки не хватает. Другое дело, если можно было бы выбирать между ремонтными мастерскими. Поедите чего-нибудь? Ну… Мы тоже. Что можно заказать? Консервы, яичницу можем поджарить. Три яичницы, будет сделано! И еще один глинтвейн. Еще один глинтвейн — мигом. Ну не смешно ли, мы еще и подмазываем, мы должны подмазывать, в то время как сами так скрипим, что за тридевять земель слыхать. Ваше здоровье!
Когда мы тронулись дальше, было уже темно. Снега навалило столько, что за деревней он лежал барханами, словно зыбучие пески, кое-где мы с трудом преодолевали заносы, мотор натужно ревел, свет фар упирался в белую клубящуюся стену, и лишь изредка выхваченные светом из темноты склоненные ветви говорили о том, что мы еще на дороге. На переднем плане обозначался силуэт нашего водителя в ушанке, уши ее не были опущены и. болтаясь, торчали в стороны, словно буквы Н в формуле бензола.
Мы лежим плашмя на мешках с опилками и смотрим вперед, вино пока еще согревает.
— Почему у «зетора» нет хотя бы маленькой кабинки для водителя? — спрашиваю я.
— Так дешевле, — отвечает Дюла, но я чувствую, что мысли его бродят далеко-далеко.
— О чем ты думаешь?
— О том, как хорошо, что ты такая, какая есть. Что вот сейчас ты лежишь рядом со мной в такую погоду и ни словом меня не попрекнула. И вообще! Понимаешь! Я не хочу размусоливать свои чувства. Здесь и наш холм, и то, что после всего этого ты все равно самая ласковая и нежная на свете. И Иван тоже, — на что ты была способна ради него. И твои движения, когда ты работаешь рядом со мной в нашей маленькой лаборатории, в нашей мельнице-чудеснице и вместе со мной веришь в то, на чем остальные давно поставили крест. И как ты приподнимаешь левую бровь, когда удивляешься, и твои тонкие лодыжки, мне так и кажется, что я все время вижу их сквозь твои сапожки; чистые, трепетные губы… Наверное, нельзя, невозможно выразить, как это — когда вдруг покачнется под тобою земля, когда все разом станет серым, когда хриплые голоса закаркают: чего ты добиваешься здесь, в этой дыре на краю света, со своими жалкими пипетками, самодельными штативами, фильтровальной бумагой и пивными бутылками — вот смехота! — для питательных сред? А анализ на содержание микроэлементов с помощью травинок? И неопрятный тренировочный костюм вместо белого халата. Твоя жестяная печка на опилках годится разве что для дрянного трактира — слышишь, как шипят и потрескивают на ней плевки выписывающих ногами кренделя пьяниц-сквернословов? И ты хочешь угнаться за современными лабораториями, где и белые халаты, и центральное отопление, и фотометры, и международный обмен информацией?! Ты скоро состаришься, начнешь поигрывать в ульти и тарок и будешь заливать винцом остатки своих давних мечтаний. В такие минуты я гляжу на тебя, а когда тебя нет рядом, воссоздаю твой образ в себе — для меня нет ничего проще, и я могу не только видеть, но и чувствовать тебя, слышать твой чуть-чуть ребяческий голос, ощущать ладонями твои короткие белокурые волосы и, хоть это и невероятно, даже чувствовать эту белокурость — и я думаю: «Эта изумительная, чудная, прекрасная женщина — твоя, твоя и сейчас, когда она, не догадываясь о твоих мыслях и отвернувшись, озабоченно рассматривает на свет содержимое пробирки, и стократ твоя, когда наступит ночь и ты ощутишь рядом ее жгучее стройное тело и сам станешь таким же прекрасным и солнечно благоухающим, как она, ведь ты сольешься с ней в одно целое!» И я чуть ли не умираю от любви к тебе, даже не смею больше на тебя смотреть. И, ликуя в глубине души, я кричу про себя — никто, даже ты, не услышишь этого: «Милая, дорогая, единственная моя любовь, моя льнущая, горячая, беззаветная, стройная прелесть моя, бархатистая кожа, аромат разогретого солнцем луга, серьезные глаза, длинные, упругие ноги, трепетные губы, великолепные зубы, нежные руки с сильными пальцами, объятия на жизнь и на смерть, девичья грудь, гладкая спина, — сладость моя! Нет, я уже не на краю света — я в самой его середине. А мои пивные бутылки — уже не бутылки. а палицы, ими я пробью путь своим мечтам. И в любом случае никогда от них не отступлюсь. Никогда. Так и ты останешься моей на всю жизнь, даже если бросишь меня, — даже тогда. Ты и мои мечты неразрывно сплелись воедино. Я вас уже не отдам, не могу отдать, потому что ты и мои мечты — это я. Вот и все».
Может быть, если держаться принятых шаблонов, мне следовало сказать: «Ну, хватит!», «Перестань!» или «Это уж чересчур!» — потому что это и вправду чересчур, нет во мне ничего особенного, я не такая, как Ирма Пацулак, но, к сожалению, и не такая, как Зизи, я конечно нахожу в себе много такого, от чего хотела бы избавиться, иногда столько, что показываю себе в зеркале язык, и не из пустого обезьянничанья, — но в эту минуту я и не пикнула, а лишь, теснее прижавшись к Дюле, чувствуя его дыхание, когда он говорил — запах вина не ощущался, только гвоздика, — с закрытыми глазами летела в белой кипени снегопада.
6
Позже, — я все так же лежала во тьме на мешках с опилками в прицепе пыхтящего тягача и в лицо мне опять летели снежинки, такие холодные, какими им и полагалось быть, и передо мной опять колыхались против света торчащие уши овчинной шапки водителя, — я осторожно начала:
— Мне всегда хотелось быть выше ростом. Хотя бы на пять-шесть сантиметров. Это исправило бы мою походку.
— Господи боже, чем плоха твоя походка?
— Чем плоха? А ты и не заметил? Я хожу, как деревянная. Это последствие. Я помимо воли вытягиваюсь вверх, стараюсь казаться выше, оттого и получается эта характерная одеревенелость.
— Характерная одеревенелость! Ну, ну, что дальше? Что дальше? — Дюла подбодрял меня, так, как подбодряют маленьких детей. — Продолжай, это просто феноменально!
— Лоб у меня мог бы быть чуточку выше, нос прямее, брови тоньше, ну и вообще. Ноздрями я тоже недовольна. Слишком выгнуты, это особенно заметно со стороны. Как у лошади. Уж я-то знаю.
— Лошадка, — сказал Дюла и засмеялся, — лошадушка ты моя. Я где-то читал, что даже богу по-настоящему удались всего две вещи: лошадь и весна. Лошадушка ты моя!
— Волосы у меня слишком жесткие, я насилу расчесываю их, несмотря на то, что они очень короткие. Словом, как кустарник после бури.
— А тебе хотелось бы, чтобы они были шелковистые? Словно паутинка? Как у младенца? Тебе это не нужно, понимаешь? Я где-то читал, что только женщинам с грубыми волосами можно доверять. Кто связал свою жизнь с женщиной, у которой тонкие волосы, тот пропал.