Я. Сенькин - Фердинанд, или Новый Радищев
Давным-давно просроченные паспорта современных героев здешних мест потеряны, а ехать за новыми в Новоржев нет ни денег, ни необходимости. Они живут в своих покосившихся, подпертых чем ни попадя домах с протекающими крышами и разбитыми в драках окнами, как птицы небесные: ни часов, ни календарей, ни радио, ни телевизоров у них нет, да и зачем? Нужно знать только, когда наступит четверг и приедет автолавка, и тогда, задолго до известного часа, сидят они на корточках у колодца, а потом жадно посматривают на толпящуюся у голубой (типа тюремной) машины очередь из старушек и дачников, у которых — у-у! богатенькие! — есть деньжата, чтобы купить «красненькова» — так называемый «винный напиток» — невероятная гадость, изготовителей которого следовало бы за это государственное преступление всенародно, как в Китае, расстрелять, а лучше — растворить в их изделии. О техниках вымарщивания свободными людьми денег на выпивку (здесь говорят — «на бутылку») можно написать целый трактат. Но по большому счету они бессребреники, деньги для них неважны — лишь бы их хватило на бутылку. Порой имея в руках тысячи, они все равно пьют, курят и едят редкую дрянь. Как индейцам Эквадора, им мало что нужно: маниока, батат да пальмовые листья для хижины. Одеты они примерно одинаково — в нечто серое, мятое, бесформенное (многие в этом и спят). Лица их и не бриты, и не в бороде, а в двухнедельной (как у маэстро Горгоева) щетине и поэтому кажутся такими же, как и у него, дикими. Все, что у них есть, они всегда пропивают: инструменты, вещи, заготовленное для своей скотины сено, выловленную в озере рыбу, собранные ягоды и грибы, выкопанную на огороде картошку. У них нет даже ста рублей для владельца быка, чтобы покрыть корову, и посему весь следующий год они клянчат у соседей молоко для малолетних детей. Естественно, здесь никто слыхом не слыхивал о поразившем крещеный мир феминизме, и вагинальных псковичей здесь бьют нещадно и регулярно[26]. Некоторые из них являются синюшками — фиолетовый круг под левым глазом у них сменяется ссадиной на скуле или свежей гематомой под правым глазом. С годами во рту у них остается только один, торчащий наружу клык.
Просыпаются аборигены с наступлением полного дня, до 10–12 часов деревня пуста, потом обед, «после ёжки — час лежки», на ночную лежку люди свободных племен отправляются с наступлением темноты. Со столбов у них за неуплату давным-давно срезаны провода. Наш Дидель пять раз устанавливал времянку, но тут же появлялась колесница неумолимой Немезиды Новоржевэнерго, и ее жрецы в синих комбинезонах безжалостно обрезали незаконные провода. Последний раз жрецы с криками долго гонялись за Диделем по окрестным долам, чтобы принести негодяя в жертву богине Справедливости или хотя бы начистить ему рыло или намылить шею — так уж им надоело приезжать в наш Богом забытый край из-за этого злостного нарушителя. Ведь у них масса другой работы, поважнее и пострашнее погони за Диделем, а именно демонтаж с проводов зажаренных скобарей[27]. Впрочем, наш Дидель (слава Создателю), вовсе уж не похож на этого копченого идиота с рюмкой из деревни Малая Губа. Обычно он крайне осторожен в обращении с электроэнергией и строго соблюдает все меры безопасности. Воруя эту самую электроэнергию, Дидель провода тем не менее не хищает, а наоборот — он ставит вместо срезанных проводов новые, свои (впрочем, наверное, позаимствованные из другого места). Да и на столб Дидель залезает медленно и осторожно, как коала. В тот редкий момент он трезв, на голове у него кепка, а на руках рваные желтые посудомоечные перчатки, выброшенные за ненадобностью моей женой. В этот торжественный час в моих ушах звучит анданте марша лейб-гвардии Саперного батальона — медленно и осторожно, будто на цыпочках…
Туалетов, сортиров, нужников и прочих подобных будок уединения у свободных людей нет. Дома обходятся ведром, стоящим под дыркой в сенях, а так обычно садятся в грядах и издали машут мне рукой: «Привет, Максимыч!». Каждый раз едва удерживаюсь от поучения в духе апокрифического указа Петра Великого: «Не подобает россиянам орлом седя срати, орел бо есть знак государственный». Жалко, что государственный герольдмейстер за этим не следит.
Эти самые свободные в мире люди никого не любят, ни с кем не дружат, говорят о соседях и родных гадости и непристойности, но охотно становятся их собутыльниками, чтобы пить день и ночь и потом валяться рядом в общей луже мочи на полу, сплошь (негде даже поставить ногу!) устланном опорожненными бутылками самых разных мастей. Количество этих сосудов напоминает свалки пустых тыкв возле поселений улетевших в Африку вежликов.
Как-то ночью мы проснулись от нежного, мелодичного позванивания хрустальных колокольчиков. Казалось, будто с темных небес на нас нисходит божественная музыка ангельского оркестра с иконы Богоматери фра Анжелико из флорентийского монастыря Сан-Марко. Но урчание мотора и приглушенная матерщина швырнули нас вновь на грешную землю — к соседу Василию Ивановичу, у которого тогда действовал импровизированный ночной клуб им. Ивашки Хмельницкого (впрочем, клуб работал и днем, пока у старика не заканчивалась огромная ветеранская пенсия), приехали цыгане за посудой, и как раз в момент нашего сладостного пробуждения под горнии звуки там завязалась ссора: приемщики требовали только, как сказано в объявлениях, «европосуду — белые и зеленые водочные и пивные бутылки вместимостью 0,5 литра», тогда как администрация ночного клуба, пользуясь неверным светом уличного фонаря, пыталась всучить приемщикам не только европосуду темного цвета[28], но и всю остальную — ту, которую, надо понимать, не берут ни в одном приемном пункте стран Евросоюза и Шенгенской зоны, хотя именно оттуда ее нахально к нам и завозят!
Кстати, когда Василию Ивановичу — ветерану партизанского движения — поставили телефон, члены ночного клуба радовались, как некогда их предки волшебной лампочке Ильича: теперь они могли не гонять Колю на Ромбике за бутылкой и не будить посреди ночи профессора Сенькина, чтобы он подскочил к источнику мутной влаги в Заречье, а культурно, по проволоке вызывать продавцов зелья прямо на дом («Девушка, это Смольный? Шутка, Михалыч, тарань бутылку!»). Не проходило и получаса, как неотложка пьяниц — зеленый «запорожец» без номеров, фар, бампера, глушителя, а также техосмотра, паспорта и прав — с ревом прибывала к страждущим, а потом летела дальше, видно, по другим вызовам. Вообще же празднества местных жителей не отличить от скандалов: слыша грубый ор и визг из соседнего дома, думаешь, что у них — гулянка, а оказывается — дерутся, или наоборот. Впрочем, процесс этот текуч, амбивалентен, но закон един и он суров — чтобы там ни происходило, какие бы дикие и душераздирающие крики ни неслись из атриума или пиршественного зала, не вмешивайся и даже не подходи — все равно будешь виноват!
Изъясняются аборигены (в том числе и двухлетние дети) чистым матом, без всяких примесей русского литературного языка. Правда, иногда можно услышать занятные выражения: «Сережка! Картошку посолить или насрать?» (в смысле не солить); «Да что это все кот на дорожке гадит? — Да ему, Максимыч, жопе в травы колисто!».
Эти люди нещадно бьют братьев и сестер, жен, детей, матерей (отцы обычно быстро и ярко, а порой медленно и мучительно гибнут в борьбе с зеленым змием), скотину — всех, кто слабее их. Наша соседка осенью, как капусту, рубает топором всех котят, которых вывела за лето ее кошка. А видеть колхозные заморенные стада возле утопающих в грязи и дерьме коровников — скотных освенцимов, — невозможно без содрогания. Если сравнить здешних жителей и представителей местного животного мира, то последние явно выигрывают: звери простодушны, помыслы их чисты, они благодарны, помнят добро и ценят ласку и если совершают бесчестные поступки, что-то крадут, то только с голоду, а не чтобы пропить похищенное. Конь Ромбик трудолюбивее и трезвее своего хозяина Коли; петух Боярин Медная Грудка благороднее и прямодушнее (и гораздо благообразнее) своей бабы Мани; собаченыш Чип дружелюбнее и воспитаннее Вали — в дом без приглашения никогда не полезет, и в его лае нет таких хамских интонаций, как у его хозяйки или у других сельчанок, когда они вдруг внезапно начинают визгливо собачиться у автолавки. Когда в деревне еще жили коровы, то они между собой дружили, являя высокие примеры этого великого античного чувства: Чернушка Настасьи Петровны не выходила пастись без Натальиной Зорьки, и ежеутренняя встреча подруг после проведенной в своих стойлах ночи представляла собой умилительную картину, достойную пера более тонкого, чем мое! Если их днем навязывали по усадьбам (при запоях пастуха), то они часто перекликались, и рев этот не звучал так омерзительно и гнусно, как пропитое, хриплое дурование Толи Тюремщика в доме напротив. Более того, чья-то беленькая кошка в серой шапочке честным охотничьим трудом кормится мышами у нас на поле, часами неподвижно сидя на ограде. Коровы и овцы, не поднимая головы, весь день щиплют травку, а в жаркий полдень, трогательно прижавшись друг к другу, все — малые и большие скоты, — стоят в тени дерева; собаки недреманно несут ночную стражу, облаивая всех чужих; аисты солидно, как инспектора ЦК КПСС, расхаживают возле болота или порой бесстрашно и гордо следуют за лязгающей сенокосилкой, словно англичане за танками в атаке на Марне, добывая так себе и детям ошалевших от шума и грохота лягушек. А уж о других птицах небесных и говорить нечего: с интервалом в минуту (и так весь световой день!) ласточки-родители влетают в чердачное окно, чтобы накормить пятерых своих малышей. И потом эти аккуратные, в белых манишках, воспитанные дети рядком сидят на проводах, как за партой. Они так непохожи на сопливых, грязных, наглых и вороватых бесенят еще одной нашей соседки. Словом, все твари бессловесные работают, добывая в поте морды и клюва хлеб свой насущный, и только люди — нет, не хотят!