Ричард Райт - Черный
— А что я такое знаю? — не удержавшись, спросил я.
— Неважно, — сказала она. — Все, что ты видел ночью, ты должен забыть.
— Но что же все-таки «дядя» сделал?
— Этого я тебе сказать не могу.
— Он кого-то убил? — робко предположил я.
— Если ты скажешь это при ком-нибудь, убьют тебя, — сказала мать.
Довод подействовал: теперь из меня до самой смерти никто и слова не вытянет. Через несколько дней к нам пришел какой-то высокий белый с блестящей звездой на груди и с револьвером на боку. Он долго разговаривал с матерью, но она в ответ твердила лишь одно:
— Да о чем вы говорите? Ничего не понимаю. Если хотите, можете обыскать дом.
Белый пристально посмотрел на нас с братишкой, но не сказал нам ни слова. Долго меня мучила загадка, что же все-таки такое сделал «дядя», но узнать это мне было не суждено — ни тогда, ни потом.
Уехала тетя Мэгги, мать одна зарабатывала мало и не могла прокормить нас; я целыми днями ходил голодный, от слабости у меня кружилась голова. Однажды голод так меня допек, что я решил продать пуделька Бетси и купить какой-нибудь еды. Бетси была маленькая, белая, пушистая и, когда я ее вымыл, вытер и расчесал, стала совсем как игрушечная собачка. Я взял ее на руки и первый раз в жизни пошел один в белые кварталы, где были такие широкие, чистые улицы и большие белые дома. Я ходил от одной двери к другой и звонил. Хозяева при виде меня сразу же закрывали дверь или говорили, чтобы я зашел со двора, но гордость мне не позволяла. Наконец, на звонок вышла молодая белая женщина и приветливо улыбнулась.
— Что тебе? — спросила она.
— Вы не хотите купить хорошенькую собачку?
— Покажи.
Она взяла собачку на руки, стала целовать и гладить.
— Как ее зовут?
— Бетси.
— Какая прелесть! Сколько ты за нее хочешь?
— Доллар, — отвечал я.
— Подожди минутку, — сказала она. — Сейчас я поищу тебе доллар.
Она ушла с Бетси в дом, а я остался на крыльце, дивясь чистоте и тишине белого мира. Какой здесь всюду порядок! Но как же мне тут неуютно. Ни за что бы не стал жить здесь. И потом, ведь в этих домах живут люди, из-за которых неграм приходится бросать свои дома и посреди ночи бежать неизвестно куда. Я весь подобрался. А вдруг кто-нибудь сейчас скажет, что я черномазый ублюдок и убьет меня? Почему женщины так долго нет? Может, она сказала там, в доме, что какой-то мальчишка негр ее оскорбил? И сейчас собирает толпу линчевать меня? Может, бросить Бетси и бежать? Тревога моя все росла, я даже про голод забыл. Скорей бы вернуться к своим, туда, где лица вокруг черные и мне ничего не грозит.
Дверь наконец отворилась, и женщина вышла, она улыбалась и по-прежнему нежно прижимала к себе Бетси. Но я не видел ее улыбки, перед моими глазами стояли страшные картины, которые я сам же написал.
— Не собачка, а просто чудо, — сказала она, — я ее покупаю. Но у меня нет доллара, у меня всего девяносто семь центов.
Она сама нечаянно дала мне повод взять пуделька обратно, не признаваясь, что я не хочу продавать свою собаку белым.
— Нет, мэм, — тихо ответил я, — мне нужен целый доллар.
— Но у меня сейчас нет доллара, — сказала она.
— Тогда я не продам вам собаку.
— Мама вечером вернется, и я отдам тебе три цента, — сказала она.
— Нет, мэм, — сказал я, упрямо глядя в пол.
— Послушай, ты же сказал, что просишь за нее доллар…
— Да, мэм. Я прошу доллар.
— Так в чем же дело? Вот тебе девяносто семь центов, — сказала она, протягивая мне пригоршню мелочи и не выпуская из рук Бетси.
— Нет, мэм, — я покачал головой, — мне нужен доллар.
— Но ведь я же отдам тебе три цента!
— Мама велела мне продать собаку за доллар, — сказал я, сознавая, что веду себя вызывающе и пытаюсь взвалить вину за это свое вызывающее поведение на мать, которой здесь нет.
— Да получишь ты свой доллар. Я отдам тебе три цента вечером.
— Нет, мэм.
— Тогда оставь собаку и приходи вечером.
— Нет, мэм, не могу.
— Зачем тебе нужен целый доллар сейчас? — спросила она.
— Куплю себе что-нибудь поесть, — сказал я.
— Да ведь тут девяносто семь центов, на них ты наешься до отвала!
— Нет, мэм. Отдайте мне собачку обратно.
Она пристально посмотрела на меня и вдруг вспыхнула.
— Вот тебе твоя собака, — резко сказала она и сунула мне в руки Бетси. — А теперь убирайся! В жизни не видела такого черномазого кретина!
Я схватил Бетси и бежал без оглядки до самого дома, радуясь, что не продал ее. Но живот опять сводило от голода. Может, зря я не взял эти девяносто семь центов? Да что теперь думать, все равно поздно. Я прижал к себе Бетси и стал ждать. Когда вечером пришла мать, я все рассказал ей.
— И ты не взял деньги? — спросила она.
— Не взял.
— Почему?
— Сам не знаю, — смутившись, сказал я.
— Да ведь девяносто семь центов — это почти доллар, ты что, не знаешь? — спросила она.
— Нет, знаю. — И я стал считать на пальцах: — Девяносто восемь, девяносто девять, сто. Просто я не хотел продавать Бетси белым.
— Почему?
— Потому что они белые.
— Дурак, — вынесла приговор мать.
Через неделю Бетси задавил угольный фургон. Я долго плакал, потом похоронил ее на заднем дворе и вбил в могилу планку от бочки. Мать только и сказала:
— Мог получить доллар. А от дохлой собаки много ли проку?
Я промолчал.
В дождь и в зной, на улице и дома, ночью и днем жизнь раскрывала передо мной все новые чудеса.
Если вырвать из конского хвоста волос, положить его в банку с мочой и наглухо закрыть, то за ночь волос превратится в змею.
Если где-нибудь на улице тебе улыбнется католическая монахиня в черном и ты увидишь ее зубы, то непременно умрешь.
Никогда не проходи под стоящей у стены стремянкой, это к несчастью.
Если поцелуешь свой собственный локоть, то превратишься в девчонку.
Если чешется правое ухо, значит, тебя кто-то хвалит.
Если дотронешься до горба горбуна, никогда в жизни не будешь болеть.
Если на рельсы положить английскую булавку и по пей пройдет поезд, булавка превратится в новенькие блестящие ножницы.
Если ты слышишь голос, а людей поблизости нет, значит, с тобой разговаривает бог или нечистый.
Когда писаешь, нужно обязательно плюнуть в мочу — на счастье.
Если чешется кончик носа, будут гости.
Если будешь смеяться над калекой, бог сделает калекой тебя.
Если будешь поминать имя господа всуе, бог покарает тебя смертью.
Если идет дождь и светит солнце, значит, нечистый бьет свою жену.
Если звезды ночью мерцают сильнее обычного, значит, ангелы в небе веселятся и летают по небесным этажам. Ведь звезды — это дырки, через которые на небо проходит воздух, ангелы пролетают мимо окон святого господнего дома, вот и получается мерцание.
Если разобьешь зеркало, семь лет тебя будет преследовать несчастье.
Если будешь слушаться мать, то разбогатеешь и доживешь до глубокой старости.
Если простудишься и перед тем, как ложиться спать, завяжешь горло грязным рваным носком, к утру простуда пройдет.
Если завязать в тряпочку кусок асафетиды и надеть на шею, никакая болезнь к тебе не пристанет.
Если утром на пасху посмотреть на солнце сквозь закопченное стекло, можно увидеть, как солнце славит воскресшего господа.
Если человек признается в чем-нибудь на смертном одре, значит, это правда: перед лицом смерти не лгут.
Если поплевать на все до единого зерна перед тем, как их сеять, хлеб вырастет высокий и даст богатый урожай.
Если рассыплешь соль, нужно кинуть щепотку через левое плечо, тогда несчастья не будет.
В грозу нужно занавешивать зеркало, тогда молния тебя не поразит.
Никогда не перешагивай через лежащий на полу веник, это к несчастью.
Если ты ходишь во сне, значит, тебя ведет бог, он хочет, чтобы ты совершил для него какое-то доброе дело…
Все на свете казалось легко, просто, возможно потому, что мне так хотелось… Мир, в котором я жил, был мне не подвластен, зато я мог совершить все, что хотел, в мире, который жил во мне. Меня окружало убожество, нищета, и, чтобы не задохнуться в глухой, голодной тоске, я наделил свой внутренний мир безграничными возможностями.
И в мыслях моих, и в воображении прочно поселился страх перед белыми. Война подходила к концу, и Юг полыхал расовой ненавистью. Я не наблюдал ее явных проявлений, но будь я даже сам участником конфликтов, я вряд ли ощущал бы эту ненависть так остро. Война так и не стала для меня реальностью, зато я всеми фибрами души отзывался на каждый слух о столкновении между белыми и неграми, на каждую новость, сплетню, намек, не пропускал ни единого слова, ни одного перепада интонации. Гнет этой ненависти и угрозы, исходящей от не видимых нам белых, требовал от меня напряжения всех моих нравственных сил. Я часами простаивал у крыльца соседних домов, слушая рассказы о том, как белая женщина ударила по лицу негритянку, как один белый убил негра. Рассказы эти наполняли меня волнением, страхом, трепетом, я задавал взрослым сотни вопросов.