Алексей Никитин - Истеми
— Ну, ладно. — Я поднялся. — Тогда, привет радиофизикам.
— Я не преподаю на факультете. Уже давно. Почти пятнадцать лет.
— Чем же вы занимаетесь? До пенсии вам еще далеко.
— По церковной линии работаю. — Он еще раз дернул плечами. — Так получилось.
— Понимаю. Ну, приятного аппетита…
— Постойте, Давыдов. Вам, как слабому студенту, не хватает терпения. А то строите тут из себя Бог знает кого. Частного детектива, какого-то.
— Я не частный детектив. Я частное лицо.
Каламбур получился неряшливый, но Недремайло меня не слышал.
— Ставлю себя на ваше место, — продолжал он. — Я бы очертил круг лиц, проявивших интерес к этому делу. Максимально широкий круг. Пусть девять из десяти, оказавшихся в нем — случайные люди. Важно, чтобы десятый не ушел незамеченным. Вот, что я бы сделал. А потом бы начал медленно его сужать.
— А что конкретно… Но тут я его понял. — То есть, Курочкиным и Комитетом дело не ограничилось?
— Нет, не ограничилось.
— И кто же еще хотел получить эту папку?
— У вас в группе была такая студентка, если помните…
Я понял, о ком говорит Недремайло прежде, чем он назвал фамилию.
— Наташа.
— Да, Белокриницкая.
— Это все не то. Ни Курочкин, ни Белокриницкая к КГБ и нашему аресту отношения не имеют. Курочкина самого взяли, а Наташа… Когда она хотела взять у вас папку?
Недремайло молча сидел, сложив на груди руки, сосредоточенно кусал губу и таращился в потолок.
— Послушайте, — вдруг удивился я. — Почему вы рассказали мне о Белокриницкой?
Этот разговор был ему неприятен. Да, он любому на его месте был бы неприятен, но Недремайло, хоть и мог давно его прервать, всё же этого не делал.
— Потому что мы с вами хотим одного и того же. Вы решили выяснить, что тогда произошло. Это так?
— Да.
— Мне тоже нужно знать.
— Вам-то зачем?
— Из-за этой истории мне пришлось уйти с факультета.
— Простите, но как-то с трудом верится. Вы ведь после этого еще лет шесть там проработали…
— Да. И с каждым годом обстановка становилась все тяжелее.
— Понимаю, — притворно посочувствовал я. — Разгул гласности, вакханалия демократии.
— Ничего вы не понимаете, — устало махнул он рукой. — Когда берут за горло и заставляют выбирать между здоровьем, да что там, между жизнью дочери и каким-то там согласием… На что угодно согласишься, не то, что… Ну, а потом, я ведь инициативы не проявлял. Спрашивали — отвечал, ставили задание — выполнял. Но так, чтоб самому заявиться и принести на кого-нибудь заявление… Такого не было, можете верить.
У Недремайло зазвонил телефон.
— Да. Да, уже свободен. Подходи… Подходи, к метро. — Он убрал телефон. — Дочка звонила. Идемте.
Мы вышли на улицу. Он протянул мне визитку.
— И еще, Давыдов. Вы можете относиться ко мне как угодно. Но я хочу, чтобы в этом деле была полная ясность. Мне это нужно не меньше, чем вам, поймите. Если что-то понадобится — можете звонить.
Недремайло направился к метро. Возле остановки трамвая к нему подошла женщина в темном пальто и платке, и они спустились в подземный переход.
* * *— Ты был вчера у Рейнгартена?
Звонок Курочкина поднял меня с постели. Рассвет только намечался.
— Все вице-премьеры звонят в такую рань? Или я имею дело с приятным исключением из числа государственных служащих? Который час?
— Ты был в больнице или нет?
Наконец я проснулся, а проснувшись, расслышал в тоне Курочкина едва сдерживаемое раздражение.
— Не был.
— Почему?! Ты же сказал Синевусову, что едешь к Мишке.
— Может, сказал. А может, ему просто хотелось это услышать. Курочкин, я уже говорил тебе и повторяю ещё раз: не надо мной командовать. Я не работаю на тебя, я делаю то, что хочу. Я в отпуске.
— Не зарывайся, Давыдов, — после тяжелой паузы посоветовал Курочкин. — Всё-таки, я на тебя рассчитываю.
— Юрка, я обещал попробовать разобраться в том, что происходит. А бегать за сигаретами для Синевусова не обещал. Созвонимся вечером, а лучше, давай завтра. Может, у меня будет что-то новое.
— Ладно… Почту посмотри, — вздохнул Курочкин и повесил трубку.
Напрасно он меня разбудил. Я надеялся, что разговор с Недремайло за ночь уляжется, и мне удастся добраться до каких-то дополнительных смыслов, ускользнувших от меня накануне во время разговора в «Домашней кухне». А они были, я это точно знаю. Я часто так делаю: заталкиваю разговор в дальний ящик сознания и забываю о нем до утра следующего дня. А утром достаю его вычищенным, выглаженным, прошнурованным и пронумерованным. Уж не знаю, что там с ним происходит — сам я так не могу, сколько ни пробовал — не получается. В этом разговоре с Недремайло было что-то, какая-то догадка мелькнула быстрой тенью и тут же пропала. Я надеялся обнаружить ее утром, открыв ящик. Но Курочкин все испортил. Черт!
В рассказе доцента мелькнуло несколько любопытных моментов. Меня удивило, что Курочкин ездил к нему за папкой Коростышевского. Курочкин знал, что Сашка не станет просить Недремайло вернуть ему папку. Мы все это знали, но поехал только Курочкин, хоть они и не были близкими друзьями. Да они вообще друзьями не были, а Курочкин всё-таки поехал, чтоб ему помочь. Потом — эта история с дочкой Недремайло. На факультете доцента за глаза называли дамским мастером — у него было три дочки. Старшая серьезно болела. О ней-то он, должно быть, и говорил вчера. Не знаю, почему я за это зацепился. Наконец — Белокриницкая. Недремайло так и не сказал, когда она просила у него папку. А мне бы хотелось знать — все, что ее касалось, мне было небезразлично. Не то, чтобы я оказался таким уж однолюбом. Да это и не любовь была — влюбленность юношеская, подкрашенная соперничеством, азартом. Думаю, она все понимала, Наташа была умной девушкой. А вспоминаю я о ней, а не о тех, кто были после, потому, наверное, что Наташа стала символом двух недолгих университетских лет. Думаю, не только для меня. Нас отчислили со второго курса, и всего через несколько недель началась совсем другая жизнь.
Не знаю, как иначе это объяснить. Однажды в средине 90-х в баре московской гостиницы я познакомился со старым цеховиком, если кто-то еще помнит, что это значит. Его звали Гусейн. В 70-х он организовал производство и сбыт пластмассовых зажигалок. Корпуса штамповали в Баку, а металлические детали — в Риге. Продавали зажигалки по всему Союзу — в крупных городах, на железнодорожных станциях, особенно хорошо расходился товар на курортах. В то время Гусейн жил в Азербайджане, там его и арестовали, дали четырнадцать лет, а выпустили уже в перестройку. Он перебрался в Узбекистан, опять занялся бизнесом, но на этот раз все пошло не так. В Москву Гусейн приехал за деньгами — хотел взять кредит под залог дома и бизнеса. Целый вечер он рассказывал мне, как делали дела в его время, показывал ксерокопию газетной статьи четвертьвековой давности. Статья была о нем. Писали, что «незаконное производство материальных ценностей» Гусейном нанесло государству ущерб в несколько миллионов рублей (в статье была точная цифра — до копеек). Гусейн гордился и статьей, и цифрой, и даже полученным сроком. Вообще, это был бодрый и жизнерадостный старик. В угрюмое настроение Гусейн за весь вечер пришел только однажды, когда в разговоре речь зашла о Киеве.
— Не люблю Киев, — решительно сказал он и налил водку. — Я был у вас всего раз. Две недели прожил с женой в гостинице. У нас балкон выходил на Днепр. Полукруглая такая гостиница на самом берегу…
— «Славутич», наверное, — догадался я.
— Не помню. Может быть. Стоял сентябрь, теплый приятный месяц. Я выходил на балкон и передо мной был красивый, зеленый город, и церкви разные… Мы кушали только в ресторанах и хорошо отдыхали. И так было две недели…
— А потом?
— А потом я вернулся домой, и меня на следующий день взяли. И все четырнадцать лет, которые я просидел, я вспоминал этот балкон, и реку, и церкви на другом берегу… Извини, я не люблю Киев.
Вот так и у меня с Белокриницкой, только наоборот. Она уже давно уехала. Сперва в Норвегию, а сейчас я даже не знаю, где она живет и чем занимается.
Выпив семь чашек кофе (чашки я не мыл, выстраивал их в ряд на кухонном столе: четыре кофейных, оставшихся от родительского сервиза, две чайных, купленных по случаю, и одна большая кружка), я сунул разговор с Недремайло туда, откуда достал — в ящик. И включил компьютер.
На имя Истеми опять пришло письмо. Копии: Президенту Объединенных Исламских Халифатов, Халифу Аль-Али; Ламе Монголии, Ундур Гэгэну; Императору Священной Римской Империи, Карлу XX.
«Уважаемые товарищи монархи, диктаторы и президенты, — в развязном тоне писал Президент Словернорусской Конфедерации Стефан Бетанкур, — дорогие коллеги. История с большой буквы, как известно, закончилась. Ее сдали на хранение в ломбард и засыпали нафталином. Но наша история закончилась еще раньше — двадцать лет назад. Так что, давайте, не будем гальванизировать бедный труп. Пусть покоится с миром. Нам не на кого обижаться, и не у кого требовать компенсации морального ущерба. И незачем. Я, во всяком случае, не намерен. Всем, у кого есть ко мне вопросы, предлагаю встретиться. Остальных прошу оставить меня в покое. По правилам сейчас мой ход. Я не стану его делать и передавать следующему не стану тоже. Еще раз повторяю вам: игра закончена. Забудьте».