Поль Констан - Откровенность за откровенность
— Посмотрите-ка, что я вижу! — вдруг воскликнула Глория, отвлекшись от перепалки с бильярдистом. — Посмотрите только, чем занимается наша молодежь!
Все обернулись. Бабилу сжимал в объятиях прекрасного, неприступного Горацио. Ничего, кроме друг друга, не видя, забыв о присутствии женщин, они танцевали в медленном ритме, и этот танец, нежный и томный, был любовной прелюдией, исполненной страсти.
— Никогда бы не поверила! — вырвалось у Бабетты. Подбородок ее дрожал.
Глория торжествовала: Горацио-то оказался того же пошиба, что и Бабилу.
— Но он гораздо лучше Бабилу, — вступилась Бабетта.
— Оно и видно, — усмехнулась Глория, и все посмотрели на Горацио, который сжал в своих узких ладонях мордашку Бабилу и запрокинул ему голову в долгом-долгом поцелуе.
— Знаете, что я думаю? — заявила Бабетта, взяв себя в руки. — Не для того мы с вами достигли тех высот, которых достигли, не для того прожили жизни, которые прожили, не для того вынесли тяготы, которые вынесли, чтобы сидеть в канзасской дыре и смотреть, как сношаются два пидора. Мне от этой танцплощадки муторно, — добавила она, — кажется, будто я сижу у огромной песочницы, а в ней играют все дети, которых я не хотела иметь, и я должна присматривать за ними до скончания века. Кошмар!
Они поднялись, чтобы уйти. Но выходка Глории им даром не прошла. Рыжий верзила не выпускал их. Он загородил дверь и чего-то требовал — Лола Доль стыдливо перевела это Авроре словом «поцелуй». Реакция Глории была мгновенной и бурной, как и следовало ожидать, она выкрикнула что-то угрожающее. Лола прыснула со смеху, а Бабетта быстро-быстро затараторила, словно спешила выплеснуть наружу поток бранных слов, потому что у нее до сих пор не было случая их употребить и ей хотелось проверить, насколько они еще действенны. Глория ринулась на бильярдиста с кулаками.
Ну вот, дошло до драки, подумала Аврора и втянула голову в плечи. Бабилу! — кричала Глория в глубину бара. Горацио! — верещала Бабетта, убедившаяся, что ругательства сохранили в этом Мидлвэйском баре весь свой изначальный заряд.
Но Бабилу и Горацио их не слышали. Они танцевали с закрытыми глазами и терлись друг о друга ширинками. Элвис-Пелвис[17], бормотала про себя Аврора, ей это казалось непристойностью, и словцо привязалось, заполонило весь ее мозг, Элвис-Пелвис.
Бабилу, Горацио! — орала Лола, широко разевая рот. Теперь они все четверо звали их, умоляли вмешаться, а Глория тем временем вырывалась из лап дальнобойщика с силой, взыгравшей от ненависти, которая в эту минуту распространялась и на Америку, и на мужчин, и на белых, и… и на этих педиков в углу. Помощь подоспела из-за стойки: бармен и еще два посетителя, которых зрелище перестало забавлять; им пришлось, в свою очередь, облапить здоровяка, чтобы тот выпустил Глорию. Женщины дали тягу, но в дверях им еще досталось крепких словечек от спасителей — так, для порядка. Лизуньи хреновы! И для порядка же они, заведя мотор с полоборота, делали непристойные жесты, кто рукой, кто пальцами.
— Этот паршивец Бабилу интересовался, как мы добрались, — сказала Глория, ни к кому в отдельности не обращаясь.
— Я же, — прорычала Бабетта, — не спрашиваю его, как он потрахался!
Чпок! — приветствовала Бабетта телефонный щелчок, когда Глория положила трубку. — Кого-нибудь захватить на машине в аэропорт?
Аврора и забыла, что отъезд уже близко, ей казалось, будто эта долгая весна, которая только пробуждалась, у нее еще впереди. Даже подумалось: а хочет ли она уезжать? Везде, куда ее только ни заносило, ею овладевала навязчивая идея: хотелось остаться. Хотелось и в Нью-Дели, в международном общежитии для ученых, где можно было в любое время дня и ночи выпить крепчайшего черного чаю, который она подслащивала желе из роз. Окно ее комнаты выходило в городской сад, где щебетали стайки зеленых попугаев. Аврора влюбилась в Индию, потому что, когда они ехали из аэропорта, черный бык разлегся прямо на асфальте, а большой верблюд с поклажей, царственно неся голову, перешел дорогу неспешным и величавым шагом. Она сидела в траве на Виктория-авеню и смотрела на дрессированных обезьян с пластмассовым пистолетиком и парчовым лоскутом: механически, как марионетки, они разыгрывали «Спящую красавицу».
Как и здесь, она оказалась среди женщин — это были европейки и американки, журналистки, чиновницы от культуры, все в общем-то неустроенные, отправившиеся за тридевять земель от несчастных любовей. Они делились друг с другом одиночеством, из которого любой ценой хотели вырваться, силясь убедить себя, что еще достаточно молоды, еще могут встретить любовь, начать новую жизнь. Они ловили последний шанс, обездоленные, неприспособленные, готовые хоть сейчас насладиться обретенной свободой и не знающие, что с ней делать. Куда же подевались мужчины? — недоумевали они.
Чем-то Аврору притягивали эти женщины, которые, сделав карьеры на зависть другим, отрекались от всего, чего добились собственными силами, и сами завидовали своим товаркам, тем, кого раньше презирали, когда они бросали учебу, чтобы выйти замуж. Теперь эти деловые женщины представляли себе, как те восседают в центре большого стола, в окружении многочисленной семьи, но не знали, что и их постигло разочарование, и им тоже кажется, будто упущено что-то важное и жизнь не удалась. Ах, дети, иметь детей, говорили женщины. Ребенок — последний оплот против одиночества.
Однажды вечером Аврору подвозила коммерческая советница; она вела машину так же лихо, как в Париже, и вдруг резко затормозила, едва не врезавшись, как им сперва показалось, в грузовик без фар. Аврора увидела вырисовывающиеся в темноте квадратные ноги огромного слона и поняла, чего ей хочется: попасть в нутро этого города, взойти, человеком среди прочих тварей, на этот гигантский Ноев ковчег, где люди, которых и так чересчур много, цепляются за оконные рамы, за пожарные лестницы, карабкаются на крыши и отвоевывают их у обезьян.
Мидлвэй был другой, более обжитой и уютный, во всей своей розовой пышности, но этот маленький американский Оксфорд мог бы в определенном роде стать для Авроры Ноевым ковчегом, на котором ей так хотелось плыть. Вчера в Зоопарке она поймала себя на том, что завидует обитателям клеток, называемых здесь жизненными пространствами. Они были большие, просторные, огороженные толстыми стеклами, а не по старинке решетками, как в Европе. Дали бы ей местечко, она с радостью затесалась бы среди шимпанзе и орангутанов. С детства у нее был такой пунктик: придя куда бы то ни было, она тут же мысленно искала место для себя, а встречаясь с людьми, надеялась, что они примут ее в свою семью. Тетя Мими раскусила эти маленькие хитрости. Усмотрела в них сметливый ум, с которым племянница в жизни не пропадет, но на деле-то что он ей дал — люди все понимают буквально, и она кочевала из детской в детскую: здесь вам хорошо будет писать. Да кто и когда писал в детской? Нет, скажите, хоть одно произведение оттуда вышло?
Дом Авроры так и не отстроили. Всю жизнь она искала место, где — были б только силы — поставила бы его сама, чтобы писать, — тут же добавляла она, точно поручительство давала.
Приближаясь к незнакомым краям, к новым берегам, когда самолет шел на снижение, она высматривала полоску земли — ей бы занять самый краешек, чтобы не испортить пейзажа; или островок в архипелаге, самый маленький из всех, голый камень, где никто никогда не высаживается; или большие полуразвалившиеся фермы на Баскском побережье: побеги ежевики проросли сквозь крышу, по фасаду змеятся трещины; или домик, где жил когда-то сторож, в самом дальнем уголке парка: настоящая сторожка, одна узкая дверь, она же окно, и крошечный садик.
Как раз перед отъездом в Мидлвэй Аврора предложила одним друзьям продать ей флигелек, которым они все равно не пользовались: это был сарайчик с земляным полом для хранения садового инвентаря, зато в изумительном парке и с чудесной увитой зеленью терраской — летом она могла бы служить рабочим кабинетом. От Авроры не укрылось, как друзья замялись при мысли, что, начав с этого домика-крошечки, она, чего доброго, со временем захочет расширить свои владения. В свете этого испытания им стало ясно, что их дружеские чувства к Авроре не идут дальше удовольствия раза три в год приглашать ее к обеду. Но видеть ее у себя весной, летом, осенью, а может быть, и зимой, если она поставит дровяную печку — эти доходяги-писатели на самом деле ого-го как выносливы! — было решительно выше их сил: полноте, Аврора, вам больше подойдет дворец! А ей подошла бы и клетка, скорей бы только, клетка для обезьян или любая другая в Зоопарке Мидлвэя.
В Париже Аврора жила в жуткой дыре, хотя Врач, спутник, к которому она случайно прибилась, высокопарно именовал это студией. Маленькая однокомнатная квартирка — все, что осталось ей от мужа. Дом стоял так близко к Сене, что отсыревшее ковровое покрытие отставало от пола, краска на стенах пузырилась, а боль простреливала плечо, локоть и запястье, когда она сидела над своими листками, да и листки коробились, словно она вправду поливала их потом и слезами. Но переезжать оттуда она не хотела, и Врач уже не возражал, считаясь с ее правом на свободу, — маленькая уступка так называемой жизни артиста.