Бертон Уол - Высшее общество
– Я мажордом мистера Кэнфилда и первый помощник командира, – сказал Жоржи, громко смеясь. – Он взял на себя зверей, а я приглядываю за всеми хорошенькими женщинами.
– Боже, какая удача! – воскликнула Сибил, подсчитывая в уме, как долго продлится охота, как много будет хорошеньких женщин, и хватит ли ему времени всерьез заняться ею. – Боюсь, вам придется меня всему учить: я никогда не стреляла из ружья.
– Это просто, дорохая, – вмешалась Карлотта. – Ты прицеливаешься и воображаешь, что зверь – это один из твоих бывших мужей.
– У меня не было ни одного мужа, – засмеялась Сибил. Карлотта захохотала смехом Сивиллы.
– Ты шлишком молота, чтобы быть такой умной, – сказала она.
Они отправились в бар. Там Сибил открыла для себя, что у Жоржи Песталоцци есть достоинства, которым стоит подивиться. Он не делал попыток ухаживать за Сибил, пока Карлотта отвлекалась. Он пил не слишком быстро и не слишком много, не говорил о деньгах, о поло или о личных самолетах, что, в сущности, то же самое, что говорить о деньгах. Вместо этого он говорил о революции, той революции, которая, как он полагал, рано или поздно обрушится на его родную Бразилию и на него тоже.
– Меня расстреляют, – сказал он, весело смеясь, – повесят за ноги на фонарном столбе. – Тут его смех стал еще громче. – И наконец четвертуют. – Он веселился по этому поводу так неподдельно и заразительно, что Сибил тоже засмеялась, чувствуя, что ее ответный смех звучит, как топор палача на эшафоте.
Чтобы не показаться пошлой, против своей воли Сибил спросила:
– Если вы уверены, что будет именно так, почему вы не постараетесь избежать своей участи?
Песталоцци пожал плечами, и его сияющая улыбка потускнела, правда, всего лишь на миг. Он вздохнул глубоко и печально, и Сибил стало приятно, что он опечалился. По коже даже пробежал приятный холодок.
– Я отказываюсь изменять себе, – наконец сказал он. – В первую очередь, я отказываюсь изменять своему классу. Если тебе посчастливилось быть порядочным человеком, ты должен серьезно относиться к таким вещам. Ты должен вести себя соответствующим образом. Но главное, так мало времени остается, – его рука указывала не только на этот бар, но и на все бары, где проводили время люди его круга, – что ты не можешь позволить себе тратить время на то, чтобы уберечь все это. Я уверяю вас, что нам нет спасения. – Он приложил руку к груди и огромная ладонь красного дерева прикрыла ее почти на треть.
– Как жаль, – сказала Сибил, позволив себе роскошь мелкого признания, роскошь, ставшую ей доступной лишь в последнее время, начиная с той минуты, когда она убедилась, что Ходди заглотил крючок. – Жаль, что это долго не продлится. Я совсем недавно здесь оказалась, – добавила она.
– Ерунда, дорохая, – прервала ее Карлотта. Как бы то ни было, в Сибил она видела сообщницу, подвизавшуюся в той же области, и скорее приветствовала, чем возмущалась присутствием еще одного «товарища по оружию». – Сеньор Песталоцци сабывать, что интенданты иметь свои привилехии. Не тавай ему себя сапугать, дорохая, на свете всегда найдется место, куда пойти красивым мужчинам, и еще одно местечко получше – для прекрасных зенщин».
«Чтоб ты провалилась», – подумала Сибил. И она с благодарностью посмотрела на Ходдинга, который входил в бар. Уж чего она всегда стремилась избегать, так это того, чтобы превратиться в одну из прекрасных «зенщин» Карлотты. Она слишком любила секс, чтобы ограничивать свое собственное, личное удовольствие требованиями виртуозного спектакля.
– Дорогой! – она притянула к себе голову Ходдинга и раскованно поцеловала его, несмотря на то, что мысли о Поле Ормонте все еще вихрились в ее сознании. Она уже почти что привыкла к этому, почти смирилась.
Ходдинг был и польщен, и смущен нежностью Сибил. К тому же он несколько испугался. Когда он был у поставщиков, то увидел из окна человека: и он был готов поклясться, что то был не кто иной как врач его матери, доктор Мюттли. Он не то чтобы что-то имел против Мюттли, но тот напомнил ему, что целые полземного шара отделяли его от психиатра из Беверли Хиллз, впрочем, находившегося сейчас в отпуске. В совершенной недосягаемости. Он осознал это за день, проведенный с Баббером Кэнфилдом, и это вывело его из равновесия. Он отстранился от Сибил после негромкого влажного поцелуя; он упал бы на нее, если бы она не держала рук у него на груди.
– Котенок, – сказала Сибил, – у тебя усталый вид.
– Привет, Карлотта, привет, Жоржи, я пытаюсь сообразить, чего мне больше хочется, – сказал Ходдинг, вяло улыбаясь, – выпить или принять душ.
Сибил заколебалась, но опомнилась как раз в то мгновение, когда Карлотта уже грозила обозвать Ходдинга «дорохим» и взять его за жабры. – Беги наверх, малыш, – сказала она Ходдингу. – Я принесу тебе выпить.
– Ты сама любовь, – сказал Ходдинг голосом человека, который сражался целый день, а теперь вернулся, чтобы получить вознаграждение у семейного очага. Он потащился в номер.
Пока Сибил стояла у стойки, пытаясь привлечь к себе внимание бармена, она убедилась в том, что стала рассеянной и раздраженной. Душ, Карлотта, профессионализм и режиссура. Она закусила губу, и тут подошел бармен. Звук ее собственного голоса разогнал химеры.
Сибил лежала неподвижно с влажными ватными тампонами на веках и большим полотенцем, наброшенным на тело. Сейчас она была одна после того, как ее растер массажист Баббера – странноватый маленький и лысый человечек. Он ничего не говорил, только посвистывал носом. Она блаженно парила между сном и явью, и мысли, как насекомые, прыгали по ее телу все два дня на охоте.
Прошло полных три дня с тех пор, как они покинули Найроби. Первый был нестерпимо жаркий, монотонный. Ходдинг наливал ей дайкири из термоса, у него был мерзостный вкус. В отеле подавали порошковый лимонный сок. После четырнадцатичасового удушающего переезда они добрались до последней стоянки. В первую ночь там, когда она уже почти заснула, Сибил вдруг ощутила, что совершенно задыхается от пряно-сладкого запаха. Как потом оказалось, Карлотта бог весть где раздобыла сандаловое дерево и жгла его в костерках вокруг лагеря.
После этого она посетила их палатку в чем-то таком, что Сибил сочла костюмом для танца живота, но Карлотта настаивала на том, что это подлинный наряд из гарема, взятый ею в костюмерной ее последнего фильма.
– Я шку сандаловое дерево, – объяснила она, – чтобы почувствовать себя Клеопатрой, пофелевающей водам Нила остановиться.
– Кнутом, – сказал Ходдинг.
– Нет, на сарском корабле. Она не индеец, чтобы плавать на кнуте.
Сибил так рассмешило это воспоминание, что ей пришлось сменить тампоны на веках, которые сгорели уже на второй день охоты. Она побывала и на самой охоте. Это вышло в большой мере благодаря тому, что Ходдинга не взяли на охоту в первый день и он так расстроился, что Баббер Кэнфилд позволил «вывести новичков на отстрел кроликов».
Кэнфилд серьезно относился к «убийству животных» и не желал, чтобы его опошляло невнимание, сарказм или сторонние наблюдатели.
– Есть три вещи, баловства с которыми я не терплю, – сказал Баббер. – Первое – делать деньги, третье – охота. Я бы закончил перечень, но среди нас есть дамы.
Тем не менее, помимо своих обычных спутников – Гэвина Хеннесси, Жоржи Песталоцци и набоба из Чандрапура, Баббер включил в список Ходдинга, Сибил и одну незнакомую девушку, которую Сибил раньше никогда не видела. Ее звали Сонни Гварди, и рядом с ней Сибил чувствовала, как ее собственная красота становится обычной и заурядной.
Сонни, чье настоящее имя было Донна Франческа Тонет деи Гварди, как и Вера Таллиаферро, была венецианкой и аристократкой. Тонкая рыжеволосая девушка, которую уже в двадцать пять лет почитали признанным драматургом, Сонни выросла в артистической среде, тогда как Вера – в среде политиков и военных. Она как бы и впрямь сошла с полотна восемнадцатого столетия, и с таким трепетом относилась к своему венецианскому происхождению, что ее пьесы были написаны на городском диалекте, как пьесы Гольдони. Поэтому ее работы были фактически непонятны тому, кто не владел причудливо журчащим, певучим говором Венеции.
Ее возлюбленная, прекрасная парижская манекенщица, пришла в отчаяние, когда убедилась, что не в состоянии понять произведения Сонни. Та, не тушуясь, объяснила: «Если ты уроженец Венеции, то рискуешь тем, что тебя признает Хемингуэй и еще пара идиотов, которые считают, что понимают нас лучше, чем мы сами. Лучше, когда тебя понимают единицы, чем гладят по головке сотни. Хемингуэй, – добавила она бесстрастно, – уже мертв, так к чему менять привычки? Они слишком сильно во мне укоренились».
К несчастью, манекенщица, возлюбленная Сонни, вскоре тоже умерла. Заражение при аборте оборвало ее жизнь в Гендайе. Сонни, ехавшая на юг, чтобы повидаться со своей возлюбленной, узнала о ее смерти в Эксе. Она машинально порвала на клочки коротенькую телеграмму на голубом бланке, точно так же машинально развернула свою маленькую «Альфу» и поехала назад. Все это случилось два месяца назад, и с тех пор она так и путешествовала.