Уилл Серф - Дориан: имитация
— Н-но, я все говорю не о том, о чем собиралась, — снова залепетала она, — я хо-хотела спросить вас, где Генри — вы его видели? — Управившись, наконец, с вопросом, Нетопырка подошла к проигрывателю и сдернула с пластинки звукосниматель, поцарапав «Пинии». Консуэла с выбиванием коврика тоже покончила, человек-качалка продолжал, тем не менее, свое шествие к энтропии. — Да, вот об этом. Вот именно.
— Собственно говоря, он в полиции, — Дориан увенчал это в высшей степени уоттоновское сообщение тем, что вытащил из кармана халата одну из сигарет своего ментора и прикурил ее от золотого «Ронсона». «О боже, — ничего скучного, надеюсь? — среди главных достоинств Нетопырки числилась и способность делать неведение и безразличие совершенно неразличимыми. — Генри так не любит полицию — он ее на дух не переносит.»
Вот это произвело на Дориана впечатление. «Ну, дело это не так чтобы скучное в точном смысле слова…»
— Это убийство, мать его, — расследование убийства. — Появление столь театральное — в двойных дверях, при парадном темно-синем костюме из шерстяного трико, со стопой придерживаемых сгибом локтя белых сорочек (некоторые из которых были покрыты кровавыми пятнами), — свидетельствовало о том, что Генри Уоттон ожидал возможности произнести эту реплику. Как и все его фразы, эта была хорошо продумана и подготовлена. «Наряд недоумков начал действовать, когда из прачечной донесли, что я регулярно присылаю в нее заляпанные клеретом хламиды, вот они и послали двух самых лучших своих остолопов, чтобы те побеседовали со мной».
— Ты хочешь сказать, — Нетопырка выглядела скорее заинтригованной, чем испуганной, — что настоящего corpus delicti[22] у них не было?
— То есть совершенно. Они скорее наобум собирают разрозненные факты, а после пытаются выяснить, не стоит ли за ними какое-нибудь преступление. Беда в том, что если они очень постараются, то, скорее всего, отыщут и жертву, и где мы тогда окажемся?
Надо полагать, не там, где пребывал Уоттон сейчас, — не в пьяноватом облаке позабавленной снисходительности. Утро совсем еще раннее, а с ним уже приключился такой анекдот. Он всучил окровавленные рубашки Консуэле, присовокупив к ним пару скрипучих испанских фраз, и затем обратился к жене: «Человек-качалка, надеюсь, в исправности?»
— Его никто пока не убил, если ты это имеешь в виду.
— Дориан устраивает нынче небольшой вернисаж, дорогая. Показ видео скульптуры, изваянной Бэзом из его красоты. — Он стоял в достаточной близи от своего любовника, чтобы сопроводить это сообщение бесстыдной лаской.
Как и можно было предвидеть, Нетопырка не обратила на нее никакого внимания. «А разговоры там будут?» — спросила она у своего соперника.
— Не знаю, — пред лицом столь зрелого безразличия Дориан показался себе малым дитятей. — Наверное… какие-то, во всяком случае…
— Разговоры. Это не для меня. Придется с кем-то спорить. Ты не против? Как мило… — И Нетопырка уплыла в свой семнадцатый век.
Едва она удалилась, Уоттон, не помедлив, увлек Дориана в настоящее время комнаты, расположенной за двойными дверьми. Сообразность дома Уоттонов их отношениям была такова, что здесь помещалась спальня Генри, а говоря точнее, логово, в котором он предавался греху. Два высоких, стоящих скобками зеркала обращали любую произнесенную в большой кровати фразу в нечто в высшей степени пригодное для цитирования. Покрывало ее украшало красное, шелковые валики ее были красными, стены — красными, бархатные шторы — красными, абажуры на лампах — тоже. Один только ковер и не пал жертвой кровавой резни.
Дориан снова прилег, а Уоттон подошел к стоявшему на раззолоченном секретере настольному холодильнику. Открыв его, он извлек заполненный красной кровью шприц. «Ну, словно чувствовал, — как раз затеял колоться перед тем, как ко мне завалились по не менее кровавому делу полицейские силы. Сунул шприц сюда, чтобы кровь н свернулась… ага, вот!». Одним плавным движением Уоттон вогнал в вену всю цветовую схему спальни. «Ах! — крякнул он. — Колоться кокой — одно из совершеннейших наслаждений современности, ты еще только вводишь его, а уж хочешь ввести снова. Он словно порошок алчности, растворенный в желании. В нем скрыты все стремления человека, отмеряемые по миллиметрам».
Дориан подчеркнуто игнорировал усики химического пота, прораставшие на губе Уоттона, пока этот разбойник вычерчивал на обоях Z красноватой жижей, ударившей из его полой шпаги. Разглядывая ногти, Дориан протяжно произнес: «Почему ты не сказал мне, Генри, что единственные юноши, которых стоит любить, это юноши черные?».
— Потому что и сам любил слишком многих из этих оборвышей. Сколько я понимаю, мы говорим о твоем приятеле Германе?
— Естественно — он заполняет все часы моего бодрствования.
— Но он не побывал еще в твоем прелестном проеме — или уже успел?
Уоттон рывком подскочил к лежащему Дориану и ощупал его бока в поисках сигарет и зажигалки. Закурив, он выпустил совершенное колечко дыма, покатившее по сумрачной комнате, оставаясь на удивление плотным.
— Он озлоблен, — задумчиво пробормотал Дориан. — Он трахал бы меня, если бы я ему платил, но мне не хочется, чтобы он видел во мне очередного клиента. Так что мы просто милуемся. Знаешь, Генри. Мне нравится думать о нем, как о предмете рыцарской любви. Как звали ту деву из сказки, длинноволосую, жившую в башне?
— Рапунцель.
— Да, верно. Мне нравится думать о Германе, как о черной Рапунцель.
— Брось! — Уоттон фыркнул. — Ты нелеп — что ты собираешься делать, умащивать его кудри? Если любовь это психоз, Дориан, ты прямо-таки напрашиваешься на хорошую дозу успокоительного. — Уоттон прижался к Дориану плотнее, так что контуры тел их слились. — Важнее другое, — выдохнул он. — Ты уверен, что хочешь показать Германа — этот чувствительный цветочек — людям, вроде погорелого Бэза и прожженного Алана — нынешним вечером, который, не сомневаюсь, будет более чем outré[23]?
— Почему же нет? Мы можем помочь ему, Генри. В конце концов, у него ничего нет — ничего, кроме жуткого пристрастия к наркотикам.
— Ну, тут я могу только всей душой ему посочувствовать. Быть бедным это абсолютная трагедия. Настолько бедным, что приходится оставаться и добропорядочным. Бедный человек может по временам позволить себе дешевый визит в страну забвения, однако держать в ней виллу способен только богач.
Дориан изо всех сил старался удержаться на уровне этого буйного остроумия.
— Но он далеко не добропорядочен, Генри — вовсе нет… Впрочем, послушай, — надеюсь, вы все не позволите себе чрезмерной испорченности…
— Чрезмерной? Кому какая разница, чрезмерно испорчен человек или нет, если быть современным это и значит быть абсолютно испорченным? И потом, ты сам решаешь, кого тебе пригласить, это твой вернисаж.
— Я потому и приглашаю художника…
— Да, полагаю, от него тебе никуда не деться.
— Почему Бэз внушает тебе такую неприязнь? С ним сейчас и вправду неладно. Он говорит, что его неуправляемо тянет к наркотикам.
— Смешно, — Уоттон, встав, побрел по комнате, подбирая и раскладывая по местам принадлежности наркомана примерно так же, как вдовица протирает запылившиеся рамы картин. — Я не питаю к Бэзу никакой неприязни, мне просто не по душе его манера расходовать все впустую — вас, юношей, мои наркотики, свои дарования — ему следовало бы получать от них больше удовольствия. Когда мы счастливы, мы кажемся себе хорошими людьми, но не все хорошие люди счастливы[24]. — Он снова вернулся к Дориану, задумчиво произнесшему:
— Бэз говорит, будто ему кажется, что он может умереть от любви ко мне.
— Encore de ridicule[25], но пусть так, смерть от любви к юноше — прекрасная смерть.
Впрочем, едва сказав это, Уоттон сообразил, что позволил себе опуститься до mal mot, анафемы даже худшей, чем рефлексивное мумбо-юмбо. У него перехватило дыхание, как от удара в солнечное сплетение. Он содрогнулся, протянул к Дориану руки и вцепился в отвороты его халата, как если бы те были веревочными поручнями качающегося над бездной временного моста.
— Генри! — Дориан ухватился за гладкие плечи его костюма и холодное, влажное тело друга приникло к его голой груди. — Что с тобой?
Резко распрямившись, Уоттон одновременно сорвал с Дориана халат. Они стояли, один одетый, другой обнаженный, и этот контраст наполнил обоих похотью, — руки их устремились к пахам, пальцы сжались, из горл вырвался стон. Уоттон одной рукой сдернул с себя галстук, выпростался из пиджака, слущил рубашку, продолжая все это время крепко удерживать Дориана. Поцелуи его были алчны, движения точны и клинически сексуальны. Однако едва обнажившись, явив на удивление слабое тело с пегой, покрытой, точно кирпичной крошкой, красными пятнышками кожей, — он преобразился, став уступчивым и мягким. Теперь в господина обратился Дориан, отведший Генри к широкой кровати, стянувший с нее покрывало, толкнувший Уоттона вниз и нависший над ним. Пенис Дориана, изогнутый, красный, весь в искривленных вздувшихся венах, походил на кинжал чужеземного полководца.