Марина Голубицкая - Вот и вся любовь
Вот куда увела меня Ленечкина строка про пальму и шестеро сыновей…
41
Мы наконец–то собрались с Леней в Израиль. Спланировали маршрут: в Иерусалиме отогреться у старого дядьки и повидать Елену Николаевну, в Эйлате позагорать, в Тель — Авиве встретиться с друзьями.
Я замерзла в первый же день. Мы жили у Фимы, Лениного дяди, двоюродного, но роднее не бывает. Он образцово красивый старик: высокий, поджарый, с седыми кудрями, богатым профилем и шикарной тростью, массивной и почти невесомой: опять, как в Киеве, он заставлял меня гадать, сколько она весит.
В первый раз я летела через Киев одна, не знала, как этот город красив, удивилась, весь день провела на Крещатике и не зашла к незнакомым Лениным родственникам… И досталось же мне на обратном пути от Фимы и его дочерей! Старшая, Бэла, только глянула в коридор и с ходу фыркнула:
— Не наш человек.
Но я сразу почувствовала себя своей. В их квартиру было нельзя не влюбиться: большая, дореволюционная, разгороженная на две вдоль длинного коридора. Фимина половина левая, с соседями общая лишь прихожая и кот, не различавший территорию, будто жил здесь с буржуйских времен. Семья тоже была располовинена: Бэла — на маминой, Женя — на папиной фамилии, рядом с их звонком красовалась табличка «Роговские, Фраерман». Бэла с тетей Цилей представляли некурящую и нерелигиозную часть семьи, а Фраерманы безбожно дымили и посещали православную церковь.
Из прихожей по полутемному коридору передвигались спиной к стеллажам, лицом к приоткрытой Бэлиной двери — как в зрительном зале после звонка. У Бэлы был свой маленький телевизор, свой телефон, свои кофе с пирожными, гости, книги, вещи и вещицы, среди них женский портрет 18‑го века, художник круга Боровиковского. Фима дразнил дочку стервой и старой девой. За Бэлиной комнатой коридор превращался в гостиную, комнату без четвертой стены, где висели картины и располагалась лучшая, парадная часть Фиминой библиотеки. Он брал с полки любой раритет, дарил Ленечке:
— Только Бэлке не показывай.
Здесь хранились Фимины коллекции значков, авторучек и зажигалок, в серванте стояли тети Цилины ежики, здесь же была высокая дверь на балкон, пианино, телевизор и столик с сердечными каплями под абажуром светильника. Здесь, как на сцене, они и спали на диване под картинами, а на втором диване, напротив, укладывали нас с Леней и маленькой Машей.
За сценой–гостиной коридор вновь темнел и сужался, вжимал спинами в стеллажи и мимо комнатки, где жила Женя — с мужем, коллекцией слонов и лучшим телевизором квартиры, — выводил на кухню. На кухне Фима жарил котлеты на трех сковородках, варил в безразмерной кастрюле фасолевый суп, а тетя Циля пекла лимонник на два листа и делала такую икру из кабачков, что мы съедали сразу весь казан. Я не знала более гостеприимной семьи. На кухне тоже стояли диван и черно–белый, самый плохонький телевизор — его–то все и смотрели, потому что всем хотелось сидеть на кухне. Правда, мешал телефон — телефоны, как телевизоры, у них были повсюду, и всюду одновременно снимали трубку, выясняя, кто звонит, кто отвечает.
42
Я ехала с Машей и Зоей в плацкартном вагоне из Конотопа. Подъезжали к Киеву. Девчонки хныкали, просили пить. Соседка разглядывала в меня упор, я гордилась, что в шортах и майке выгляжу несолидно, как несколько лет назад, в пансионате без пансиона. Леня в тот год сломал ногу, отрастил бороду, располнел. Он хромал, ходил с палкой, а я бегала в сарафанчике, не выгоравшем со школьных времен. «О це твий батька? — спрашивал комендант, удивлялся, что «чоловик», и призывал жену в свидетели: — Вона така молода, а вин такэ старый».
По радио грянуло обращение ГКЧП. При первых же фразах пахнуло овощебазой.
— Какой ужас, — вздрогнула я, — какой ужас.
— Ой, шо будэ, шо будэ, ма будь, и лучше будэ… — с любопытством запричитала соседка и спросила, словно «How do you do?» — У вас колбаса почем?
Вокруг громоздились корзины со сливами, разгорались разговоры про водку, про москалей — я вдруг испугалась, что ГКЧП навсегда. В голове замелькало: поймут ли девчонки, когда вырастут — могли же остаться в Германии, евреев брали как покаяние за Холокост… в Конотопе продавали школьную форму — зря не купила…
На перроне я кинулась Фиме в объятья.
— Ириночка, как я рад тебя видеть. И не вздумай мне выкать! Дай поцелую, дай поцелую, мне можно, я уже бывший мужчина. Нет, ты слыхала, про этот говенный Комитет?
— Фима, дети…
— Ты мне еще скажи, что дети не знают, как называется то, что плохо пахнет. Девочки! Мама считает, я нэдостаточно вас поцеловал.
— Что теперь будет?
— Ай, даже в голову не бери! Больше трех дней им не продержаться! Я купил для вас гречу. Увезешь три кило?
— Откуда ты взял, что им не продержаться?
— Чтоб ты знала, я сталинградец. Твой старый дядька все–таки мужчина. Видишь, новая палка? Угадай, сколько весит?
— Тяжелая?
— Вообще ничего! Вот Зоечка — Зоечка пусть возьмет. Так ты знаешь, эта стерва Бэлка завела собаку, чтоб та погрызла мою трость.
Всю жизнь Фима проработал на радио — мастером звукозаписи, 50 лет в строю. Знакомых у него было полгорода Киева плюс Иосиф Кобзон. Он опекал старушек — своих подружек и бывших пассий и гордился женой: «У нас два высших образования, и оба Цилины». К золотой свадьбе Фима сделал монетки с двуглавой ощипанной курицей о двух смешных узнаваемых профилях и номиналом «Один Цылик». Циля до пенсии работала звукорежиссером на телевидении, сейчас там трудилась Женя — инженером.
Женя уже развелась, муж оказался пьющим даже по Фиминым меркам, и теперь во всех комнатах толпились гости: Бэлины программисты, телевизионщики, друг фотограф, просто родственники и старички. Все знали, какие каналы смотреть, что слушать, все говорили про танки, Ельцина, Горбачева, Форос и самостийность Украины. Каждые полчаса кто–то приходил с новостями, во всех комнатах звонили телефоны…
Ночью мне снилось, что по улицам идут танки. Дом стоял на углу, на холме, — транспорт взбирался с двух сторон с натужным шумом. Мы спали в Жениной комнатке странной конфигурации. Жара, открытое окно, верхний этаж, мы втроем на крошечном диванчике. Во взбудораженном мозгу крутился вопрос: зачем? Зачем, ограждая столь малую площадь, так высоко вознеслись эти стены? Я просыпалась, ложилась грудью на широченный подоконник, вглядывалась вниз, в темноту: танки, не танки, непонятно, откуда шум — на стадионе, на Саксаганьского или мерещится? Прикрывала девчонок простыней.
На следующий день, в Лавре, какая–то итальянка, обрадовавшись бантикам и косичкам, сфотографировала моих девчонок на фоне храма и дала Зое три рубля на конфеты. Я честно хмурилась, качала головой, мне было не до детей, не до экскурсий, хотелось в штаб, к Фиме на квартиру, участвовать в борьбе, обозначить свою позицию! Может быть, написать плакат, повесить на спину? Меня схватят, а как же Маша с Зоей? Казалось, в жизни не может быть более важных событий, и раздражало Фимино легкомыслие: пакует гречу, чинит часы. И когда все случилось, как он предрекал: и Хасбулатов на съезде! и Горбачев из Фороса! — я думала, ничего значительней на моих глазах уже не произойдет, мое поколение запомнит ГКЧП навсегда — и час, и место, где слушали обращение… А Фима укладывал фрукты в коробочку, перевязывая тесемкой:
— Это вам на дорогу.
43
Через полгода у Жени убили любимого. Рэкетиры. Били в голову, нанесли травмы, но он еще смог добраться до Жени.
— Он лежал прямо тут, у меня на диване, — рассказывала тетя Циля в Иерусалиме. Диван остался в Киеве, но нам казалось, что диван стоит прямо тут.
У меня есть фотографии красивой счастливой Жени… Потеряв любимого, она стала полнеть, расширяясь в плечах, словно становилась все сильнее, стала брать на себя все больше забот: подыскивала для бывшей свекрови сиделку, записывала бывшего мужа к зубному. Женина близкая подруга, уезжая в Израиль, поручила ей своих престарелых родителей, Женя их навещала, а когда понадобилось, выправила все документы, помогла собрать вещи, продать квартиру, посадила на самолет до Тель — Авива. Она так хорошо с этим справилась, что к ней стали обращаться совсем дальние родственники и не очень близкие друзья. Для других Женя легко всего добивалась. И еще — она умела зарабатывать. В этой семье зарабатывала Женя. Бэлин труд программиста дешевел с каждым днем, а у Жени были твердые взгляды на то, какой нужды не должны испытывать близкие: питание должно быть полноценным, Циле нужны сердечные лекарства, а Фиме… Фиме нужны его боевые сто грамм — чтоб вы знали, он все же не алкоголик.
Женя занялась бизнесом, но разбогатеть не смогла, потому что всем помогала, и партнерам по бизнесу, и троюродному брату в Свердловске — тот в поисках нового дела выпустил детские книжки и купил в кредит колбасный завод. Она взяла у Лени все: и не распроданный тираж Андерсена, и недоукомплектованный завод на колесах. Женя прилетела в Свердловск в конце апреля, в последний день перед пасхой. Приготовила пасху, купила кулич, покрасила яйца и вечером повела нас в церковь — святить.