Елена Блонди - Инга
— Я не могу. Поклялась. Дура, да. Но нельзя же клятву. Я сказала, до семнадцати — нет. Не буду. Простите меня.
Он с усилием отвел глаза от смуглых грудей, недоуменно уставился на отчаянное лицо.
— Семнадцати? Ка-ких сем… подожди. Тебе сколько лет, Инга?
Она заплакала, шмыгая носом и кривя рот, губы дрожали, руки прыгали на тяжело поднимающейся груди. Плакала и молчала.
Он с досадой рассмеялся, оборвал смех и стал серьезным. Поднял свои руки, раскрывая ладони, показывая, как индеец, пусты, безоружен.
— Ладно. Не волнуйся. Ты меня прости, я думал, тебе двадцать, не меньше. Там на базаре, когда с подругой шла, ну такая, шляпка, шортики…
— Ма-ма… Это моя мама!
— О Господи.
Он расхохотался. И, положив руки на вздрагивающие плечи, привлек ее к себе, стоял неподвижно, чтоб не испугалась, говорил в темную мокрую макушку.
— Ну, все, хватит. Не реви, Инга, девочка. Все в порядке, ну? Успокойся, дрожишь вся. Подожди. Ты чего?
Тронул мокрые ледяные волосы, провел рукой по плечу, покрытому мурашками. Тело девочки колотила крупная дрожь.
— Да ты замерзла вся! Волосы мокрые, и купальник еще. Давай на солнышко.
Потащил к светлому пятну у стены, с беспокойством и удивлением видя, оно сереет, размывается, равняясь цветом с затененными участками. Встал в центре неяркого света, запрокидывая голову к высокой дыре. В неровно разорванном камне толпились белые и серые клочья. Не слушая, как мягко и нерешительно вырывается, обнял сильнее, прижимая к холодному животу.
— Там туча, — невнятно сказала ему в грудь Инга, тепло дыша и перестав вывертываться, но все еще сильно дрожа, — она уйдет. Только хорошо бы быстрее, а то если принесет шквал, или долго будет, нам до темноты надо выйти.
— Тут только один выход? Где шли?
Она кивнула, упираясь лбом. И затихла, по-прежнему дрожа.
Петр повел закоченевшими локтями. Когда солнце не светило, сквозняки становились совсем ледяными. Сильно мерзла задница в мокрых плавках. И ее грудь, прижатая к его груди, леденила мокрым трикотажем.
Не отпуская, он переступал, разыскивая место, где меньше дует. И не находил его. Со всех сторон поднимались тонкие злые ветры, кидались, прошивая странный, напоенный серебряной пылью воздух.
Она отодвинула голову от его груди, посмотрела снизу.
— Надо обратно. А то вдруг вода.
— Что вода? — он испугался и прогнал испуг. Но тот вернулся, смешанный со злостью. Поперся за несмышленой девчонкой, теперь снова окунаться в ледяную воду, спрятанную в глубокой тени, а сперва ползти через черные трещины, приседая и наклоняя голову, чтоб не убиться.
— Ладно. Пошли, да?
Он подсадил ее на первую деревяшку, подталкивая в крепкую задницу, такую холодную. Забрался сам. Подумал, да чего мельтешу, через полчаса будем сидеть на скале, жариться на солнце, и я буду ее дразнить…
— А…
Короткий вскрик впереди выбил из головы успокаивающие мысли. Он качнулся вперед, ставя босую ногу на ступеньку и неловко подхватывая Ингу. Потащил ее обратно, снова мокрую насквозь, а ступеньку уже заливала дикая, злая, нервно кидающаяся вода. Стиснутая узкой трещиной, ахала, поднимаясь, спадала и снова лезла вверх, суетясь и огрызаясь.
Поддерживая и обдирая локти о стенки, тяжело спрыгнул первым и дернул на себя, падая на песок под ее телом. Вывернулся, садясь и ощупывая голову девочки.
— Ушиблась? Сильно?
Та затрясла головой, упираясь руками в песок. Мокрые пряди повисли, закрывая лицо.
— Нет, нет, чуть-чуть. Нога сорвалась, скользко. Там вода.
— Да уж видел.
Он оглянулся. Солнечное пятно сместилось к самой стене, заползая на нее самым краешком. Снаружи время идет к вечеру, до него еще далеко, но закат со стороны гор, значит, с этой стороны стемнеет намного раньше. Как они будут ползти в кромешной темноте, разыскивая дурацкие деревяшки? И это если пройдет шквал. И вода опустился ниже ступеней.
— Он уйдет, — ответила на его мысли Инга, обхватывая плечи руками, — это туча, гнала перед собой ветер, он короткий. Если час подождать. Или полчаса…
Петр встал. Поднял ее за руку.
— Раздевайся.
— Что?
— Тряпки свои мокрые сними. И я сниму. Час в этой холодрыге, еще пережить надо. Тебе нужен ревматизм и всякие на всю жизнь женские болячки?
— Я…
— И мне не нужен.
Поворачивая девочку, дернул мокрые завязки, бросил на песок тряпочку лифчика, стащил с нее трусики. Она послушно и молча поднимала ноги, ну как ребенок, подумал сердито, отбрасывая трусики и стаскивая свои плавки.
— Глаза можешь закрыть, если стесняешься. Иди сюда. Ну? Я кому сказал!
Потащил ее, послушно зажмурившую глаза, к солнечному пятну, поставил в центр и обнял, плюща об себя ледяную грудь.
— Так теплее?
— Д-да…
Она притихла, тепло дыша в его кожу. Холодная грудь при каждом вдохе прижималась крепче, и она трепыхнулась было, отодвинуться.
— Чего крутишься? — наигранно строго прикрикнул, не отпуская ее плеч.
— Вам же холодно. Там. Тут, где…
— Переживу. Стой.
Она прерывисто вздохнула. И руки, нерешительно поднимаясь, обняли его спину чуть выше поясницы.
— Ниже, — подсказал он, делая шаг следом за медленно уползающим солнечным пятном, — где плавки были, задница стынет.
Руки послушно сползли и замерли на холодной коже.
Уставшие, они стояли, не шевелясь, сверху тепло падали солнечные лучи, а по сторонам свистели длинные иголки сквозняков, но уже было достаточно сделать общий шаг, чуть поворачиваясь и не выходя из света, чтоб застывшая кожа снова набирала тепла.
Он дышал в ее мокрые волосы. Набирал воздуха сбоку и выдыхал его, согретый собой, на темную макушку. Прижимал к себе крепко и мягко, чувствуя, как стихает дрожь — ее и его тоже.
— Вы… меня простите, — глухо сказала она.
И Петр, умиляясь приключению, поправил:
— Давай на ты. Идет? Какое ж «вы», если стоим тут, голые.
— Я… попробую.
— Да. Мы с тобой, как два индейца под одним одеялом. Знаешь да? Вместе не замерзнем.
Она тихо засмеялась. И Петр, прижимая к себе, поцеловал темные мокрые волосы. Засмеялся в ответ, с укоризной в голосе.
— Чего каменеешь. Сказал — не трону. Да и не хочу.
И почувствовал — соврал… Кашлянул, соображая, о чем бы таком говорить сейчас, чтоб не заметила. А в голове прокручивались бешеные картинки. Ну, когда бы еще такое — в тайной пещере, с дикой смуглой девочкой, что стоит, замерев, держит горячие руки на его холодной заднице. И ведь хочет сама! Да еще как. Клятва у нее…
— Ты что? — еле успел подхватить сползающее вниз тело, с изумлением глядя в обморочно запрокинутое лицо. Рот раскрывался, дрожали губы, груди с темными, как у индианки, сосками смотрели вверх.
— А-а-х, — произнес низкий, совсем женский голос, и Петр ужаснулся в восторге, вдруг увидев ее через десять лет, лежащую под мужским телом, с этим вот низко сказанным «а-ах»…
Бережно держал под спину, не отворачиваясь, ждал, когда стихнет судорога, которой свело по очереди ее руки, бедра, шею, натянув по нежной коже тугую жилку, лицо с нахмуренными бровями и распахнутый рот…
И кивнул, здороваясь с медленно открывающимися глазами, что будто проснулись, глядя в его склоненное лицо.
— Я… — без голоса прошептала она, перетаптываясь на слабых ногах, — я…
— Ты, — сказал он в ответ, — да. Ты. Здравствуй.
Понял, сейчас она покраснеет горячо, не зная, что делать и говорить. И гордясь своей мужской бережностью, обнял, позволяя спрятать лицо на своей груди.
— Люблю тебя, — через время сказала она, не поднимая головы от его кожи.
— Конечно, — согласился он, умиляясь, — Инга, девочка.
Солнечное пятно совсем заползло на стену и отправилось в медленное путешествие по серым извивам и черным трещинам.
Инга опустила руки и шагнула от него, отвернулась, прикрываясь ладонями.
— Я оденусь уже. Надо идти.
— Конечно…
Молча натянули мокрые вещи. И снова ступили в черную щель, где дул холодный ветер, и вода, опустившись, наконец, в свои пределы, шептала и плескалась, разглядывая снизу, как идут, нащупывая ногами скользкое дерево, вбитое в стены.
Через полчаса сидели, не на скале, которая уже накрыла маленькую площадку темной прохладной тенью, а на верхней полянке в низких зарослях можжевельника, молчали, иногда взглядывая друг на друга и отводя глаза. Петр кусал травинку, прислушиваясь к странному внутри себя покою, какого никогда раньше не было. У нее клятва, подумал снова, уже без всякого раздражения. Ну что ж, да, клятва. Кажется, сейчас он стал лучше понимать аскетов и подвижников, и стискивающие их запреты, что превращают тончайшее — в огромное, мелочи — в нестерпимые горные вершины. Через неделю он уедет. И его золотой мед этой зимой будет не только из загорелого личика кошечки Еленочки. В нем будет еще это смуглое лицо с пухлыми губами, упрямая невысокая фигура, уже совсем женская, созревшая раньше горячего сердечка, густые, непослушные, как у мальчика, волосы. И темные глаза, когда открыла их, и может быть они не врали — не тронув женского тайного нутра, он стал первым ее мужчиной. Потрясающе. Если писать с такими мыслями, то есть надежда — напишет шедевр, хотя внешне будет простая, вечная как жизнь картинка: сверкающее море, слева спускается к нему грубый край серой скалы с зелеными пятнами трав. И в самом низу, обхватив руками коленки — сидит она, и темные волосы свесились, закрывая лицо. Только гибкая спина с глубоким желобком позвоночника, локти, колени. И шея под густой путаницей волос.