Бернар Клавель - Тот, кто хотел увидеть море
— Ступай, ступай скорее играть с ребятами, — сказал он.
Малыш убежал, весело смеясь, и господин Грюа пожал матери руку.
— Каждый день повторяется то же самое представление. Ничего не поделаешь.
— Удивительно, как дети вас любят.
Директор покусывал усы.
— Одно только досадно — с молодыми учителями ребятишки совсем не так свободно себя чувствуют, и это, как вы понимаете, меня немного стесняет.
Мать улыбалась. Она отлично понимала, что привлекает детей к господину Грюа, только объяснить не умела.
— А ведь я бываю очень строг, — заметил он. — И все же…
Как бы извиняясь, он развел руками.
— Это естественно, — сказала мать, — вполне естественно.
Они сделали несколько шагов по двору, затем господин Грюа вытащил из кармана свернутую в трубку тетрадь и протянул матери.
— Ну как, посмотрели? — спросила она.
Господин Грюа казался смущенным. Он достал большую медную зажигалку, закурил, громко окликнул двух дравшихся школьников и только потом ответил.
— Конечно, посмотрел, даже прочитал с начала до конца, да. Все это несомненно свидетельствует, что ваш сын юноша с сердцем, что он хочет… что он хочет выразить свои чувства.
Он мялся, подбирая слова. Время от времени, продолжая говорить с матерью, он обводил взглядом двор.
— Понимаете, это неплохо, — говорил он. — Ничего не скажешь, очень даже неплохо. Но только, что это ему даст? В его годы все пишут стихи.
Мать грустно улыбнулась.
— Нет, господин Грюа, не все… во всяком случае я не писала, уверяю вас.
Директор вертел в руках свою широкополую шляпу.
— Судить о чем-либо очень трудно, — сказал он. — Очень трудно. Но еще труднее советовать. Не могу же я вам сказать: «Надо, чтобы Жюльен снова взялся за книги». Ради чего? Ради того, чтобы рисовать, писать картины? Я думаю, что специальность, которую сейчас приобретает ваш сын, прокормит его куда лучше, чем профессия художника.
Мать рассказала, что Жюльен уехал в Лион.
— Вот видите, он может преуспеть гораздо скорее, чем вы думали, — заметил господин Грюа.
Они помолчали. Дети с криками носились по двору, вздымая ногами облака ржавых листьев. Господин Грюа следил за ними, время от времени он хлопал в ладоши так звонко, словно прачка стучала вальком по белью, или громко окликал какого-нибудь ученика, напрасно стараясь придать своему голосу строгость. Мать не спускала с него глаз. За эти два дня она все думала, что он ей скажет. И вот он поговорил с ней и не сказал того, что она ждала. И все же от него словно исходила какая-то невидимая успокоительная сила.
Молодой помощник преподавателя прошел мимо, поклонился и зашагал по двору, заложив руки за спину и останавливаясь, когда группа школьников слишком стремительно проносилась мимо.
Мать стояла в нерешительности. Она посмотрела на калитку, потом снова подошла к господину Грюа.
— А война, господин Грюа, что вы о ней думаете? — почти помимо воли вырвалось у нее. — Моему Жюльену семнадцать; а потом ведь в больших городах опасность куда сильнее, чем в таких, как наш?
Казалось, ее вопрос очень смутил господина Грюа. Он несколько раз провел рукой по усам, потом медленно произнес:
— Да, война, война. Кто знает, куда она нас заведет?
На глаза его словно набежала какая-то тень, и это взволновало мать. Он умолк и опустил голову. Наступив на упавший каштан, он перекатывал его под ногой. Мать больше не спрашивала. Она ждала, не отводя взгляда от лба господина Грюа. Так прошло некоторое время, показавшееся ей вечностью; потом господин Грюа поднял голову и подошел к ней; вытащив из кармана газету, он развернул ее и сложил теперь так, что сверху оказалась одна статья.
— Вы помните о такой мамаше Бизолон?
— Как же. Солдатская мамаша. В ту войну о ней много говорили: хорошая лионская женщина, выходившая на перрон к поездам и поившая вином отпускников.
— Да-да, хорошая женщина. Я тоже помню; в семнадцатом году она угостила меня подогретым вином.
Он опять замолчал. Казалось, он колеблется, продолжать ли; все же он поднес газету к глазам и прочитал вслух:
«Маркитанка, выходившая к поездам в ту войну, снова дежурит на вокзале». Я пропускаю описание, но вот конец статьи: «Поверите ли, — сказала она нам, — на площадках вагонов я вижу знакомых солдатиков, но теперь это уже седые бородачи; они узнают меня и говорят: «Опять отправляемся, но на этот раз наши сыновья уже там». И добрая женщина утирает слезы».
Господин Грюа замолчал и глубоко вздохнул. Рука с газетой опустилась.
— Как, по-вашему, разве это не ужасно? — спросил он, понизив голос.
Мать покачала головой. Она не совсем понимала, что именно ужасает господина Грюа, и предпочла промолчать, тем более что он опять заговорил все так же негромко, но теперь уже быстрей и слегка дрожащим голосом:
— Вы сказали, хорошая женщина. И самое страшное, что это верно. Она хорошая. Все они хорошие. Такие вот хорошие люди и воюют. Люди, которые плачут от умиления, а не от горя, не от ярости или отчаяния. Люди, которые с гордостью говорят: «Наши сыновья уже там».
Он вдруг замолчал, посмотрел в направлении двора, где молодой учитель все еще шагал взад и вперед. Затем еще тише надломленным голосом сказал:
— Мой сын тоже на днях уехал на войну. Ему двадцать три года… Так вот, уверяю вас, я гордости не чувствую. Я бы предпочел, чтобы он был где угодно, только не там.
— А где он? — спросила мать.
Он сделал неопределенный жест.
— Полевая почта, — сказал он. — Но не все ли равно где: он на войне, это главное. И там их миллионы. Иногда я задаю себе вопрос: а может быть, мы, и правда, созданы для войны. Может быть, мир — просто передышка перед новой войной, усовершенствованной… Им кажется вполне естественным, что они отправляются на войну в первый или уже во второй раз… — Он опять вздохнул и продолжал все более и более устало: — За всю мою учительскую жизнь, которая уже приходит к концу, я перевидал немало ребят. Многого для них сделать не можешь, но я неизменно всеми силами старался показать им бессмысленность войны. И величие подлинного мира. Так вот, понимаете, я вижу многих из моих прежних учеников, которые сейчас отправляются на фронт. Отправляются они не с легким сердцем, что и говорить. Есть среди них и трусы, есть такие, что напускают на себя храбрость, есть и настоящие храбрецы. Есть такие, что горланят, есть такие, что прощаются со своей девушкой, или с матерью, или с детьми, словом, у всех найдется тысяча причин, чтобы проклинать эту чертову войну. Но чтобы кто-нибудь понимал всю бессмысленность войны… Нет, никто не понимает! Можете мне поверить, никто!
Мать чувствовала, что у нее сжимается сердце. Ей вдруг показалось, что господин Грюа вот-вот расплачется. Но он только поморгал глазами да покусал усы. А когда мать хотела еще что-то сказать, он указал подбородком на молодого учителя, остановившегося посреди двора.
— Простите, — сказал он. — Мне пора.
— Да, да. Спасибо, господин Грюа.
Он пожал ей руку, отошел на несколько шагов, потом обернулся и сказал:
— Надо делать свое дело. Надо, даже если это ни к чему не ведет… Даже если это ни к чему и не приведет.
Он быстро отвернулся и пошел прочь. Последние его слова мать едва разобрала, должно быть, у него сжалось горло. Она стояла и смотрела ему вслед. Он шел медленно, тяжело ступая. Его широкая спина, казалось, сгорбилась сильнее, словно под тяжестью склоненной седой головы. Он размахивал длинными руками; в одной он все еще держал шляпу, а в другой — сложенную газету.
Он не сказал ничего, но как только он появился на пороге, ученики выстроились перед ним. В опустевшем дворе, усыпанном опавшими листьями, сразу воцарилась тишина.
16
Из школы мать пошла домой. Она опять прятала под шалью тетрадь Жюльена. Она прижимала ее к груди, но думала сейчас не о сыне. В голове вертелись слова господина Грюа, и не все было ей ясно. Она тоже никогда раньше не думала о бессмысленности войны. Она только твердила себе, что угроза бомбардировок для Лиона куда сильней, чем для Лона-ле-Сонье, и что Жюльен в Лионе. И еще ее тревожила неуверенность, сколько продлится война: что, если четыре года, а то и дольше?
Между тем ее удручала та глубокая скорбь, которую она угадала в голосе и во взгляде господина Грюа, хоть она и не вполне понимала ее причину. Ей казалось, будто война приблизилась, стала грознее. Они еще и не видели этой войны, однако она уже тяжело ранила господина Грюа, ранила тут, в двух шагах, в школе, где по-прежнему играли и смеялись дети.
Дома мать, стараясь не шуметь, поднялась в комнату Жюльена. Отец отдыхал в соседней комнате. Она выдвинула ящик и положила тетрадь на прежнее место. Папка с рисунками лежала еще там. Она не сразу взяла ее. Не принимая руки с края выдвинутого ящика, она обвела взглядом комнату. Полки с книгами; у перегородки узкая кровать, скрип которой она слышала ночью у себя в спальне, когда Жюльен ворочался во сне; ночной столик, на нем свеча, два карандаша, блокнот и какой-то томик; портрет боксера-негра со страшным лицом, искаженным не то болью, не то яростью, — она сто раз смотрела на все это, пока Жюльен был в отсутствии. Ей случалось даже всплакнуть здесь, сидя на краю его кровати. Сегодня она не плакала, хотя из окна под крышей лился тусклый свет, такой же серый, как небо. Пахло зимой, пасмурной и дождливой, в такую зиму не верится, что опять настанут хорошие дни.