Марина Ахмедова - Женский чеченский дневник
– Ребята, а что смешного? – спросит она, когда они, наконец, затихнут.
– Ну как что? – скажет сапер, поднимая на Наташу лицо в веснушках, налившихся кровью от только что душившего смеха. – Мы представили, что было бы, если бы на их месте была ты...
– А что было бы?
– Ну как что?! Фотоап... Фотоап... Фотоаппарат! и жопа в воздухе! – заревет он, и они, хохоча, снова покатятся, и их снова будет рвать на пол смехом.
Наташа вытянет всю сигарету до фильтра и закурит другую, а они все еще будут трястись. А потом смех сменят тихие стоны. В тот день она выкурит, не как обычно, двадцать две сигареты, а гораздо больше...
Но самой сильной была третья разновидность страха – черного, превращающего человека в животное. От него воздух густел и, даже схваченный ртом, не попадал в легкие. Такой переживает скотина на бойне, выстроенная в очередь перед мясником. Такой переживали заложники все эти дни. Такой переживала сейчас она. Ожидание своей очереди. Ожидание конца, который для других уже наступил. А чем ты лучше?
В облаке черного страха Наташа вышла из ординаторской и снова начала снимать – она не искала ни хорошего света, ни композиций. Просто старалась отснять все принесенные с собой пленки. Ей необходимо было иметь их при себе как можно больше.
Если начнется третий штурм, статус добровольной заложницы ее не спасает – снаряды, выпущенные по больнице, не станут прицельно сортировать людей на боевиков и заложников, на заложников – вынужденных и добровольных.
Жизненно важным для Наташи, как до того для заложников, стало дать своим родным возможность собрать ее тело, если оно все же рассыплется на фрагменты. От жалости к матери у нее сдавило сердце, и она сделала для нее все, что могла сделать в той ситуации – разложила отснятые пленки по верхним и нижним карманам брюк и джинсового жилета, засунула их в бюстгальтер и трусы. Если тело будет искалечено до неузнаваемости, ее узнают по пленкам. Она отсняла их, когда рана на виске уже давала о себе знать – в заложенном ухе шумело, голову пилила тупая боль.
Наташа без цели ходила по коридорам и палатам, нажимала на кнопку, фотографируя людей, свернувшихся клубком под кроватями, на голом полу среди грязных бинтов и штукатурки. Сняла пятнадцатилетних мальчишек, разделивших на троих бутылку кока-колы, принесенную с собой журналистами. Они сидели на корточках у стены, обутые в резиновые тапочки, у одного на верхней губе только начинал пробиваться темный пушок. Сняла врачей в несвежих, исписанных шариковой ручкой халатах.
Басаев нервничал. Казалось, он сплел паутину из своих нервов и натянул ее над больницей. На каждом этаже, в каждой палате были его глаза и уши. Он контролировал все, хотя практически не покидал ординаторскую, но даже мышь не смогла бы проскочить в больницу. Басаев был везде.
По полу были разложены провода от взрывчатки, у стен стояли канистры с бензином. Малейшее отступление Москвы от его требований, и он приведет все это в действие. Ему терять нечего, он – смертник, у него – зеленая повязка на лбу. А Наташе было что терять – все то, что не имело ценности для нее раньше.
Утром позапрошлого дня заложникам было видение – с неба к ним спустилась Богородица. Небо было чисто-голубым. Во всю ширь по нему растянулся крест – пепельно-черный, будто кто-то выжег его на небе большим паяльником. К его подножию подошла маленькая женщина в темных длинных одеждах, прислонилась к кресту и долго так стояла. А тем заложникам, которые видели ее, было непонятно – молится она за них или уже их оплакивает.
В день массового видения, семнадцатого июля Наташа была ранена и не помнила, смотрела ли на небо, подняла ли хоть раз к нему лицо от котелка. Но ей хотелось верить заложникам. Она жалела, что не смогла бы отснять этот кадр, даже если бы сама стала зрителем такой небесной картины – ее «Никон» не был столь чувствительным, как заложники. Но если их рассказы – правда, а не вызванные страхом галлюцинации, то над ними есть кто-то еще – не только крупные насекомые, но и маленькая женщина в черном.
Наташа подошла к окну, в котором после штурма не осталось ни стекол, ни рам. Голубое небо. Чистое от облаков, крестов и фигурок.
– Бог, ты здесь? – позвала она, выглядывая из окна.
– Бог, ты меня слышишь? – спросила она, но Бог не ответил – не обозначил своего присутствия рисунками на небе.
– Ладно, вернусь, поставлю свечку, – пообещала она.
Она всегда, с самого детства, пыталась заключить с Богом сделку. Вместо того чтобы, как учила мать, читать в церкви «Отче наш», заводила с ним лишние разговоры о том, как ее все задолбало, а в конце обещала ему свечку, но в обмен на что-то. Слово «свечка» она произносила так, будто речь шла не о какой-то маленькой восковой палочке с огоньком на конце, будто Бог только и делал, что сидел на небе и ждал, пока Наташа поставит ему свечку... И в этот раз она снова пыталась его перехитрить – она поставит свечку, если вернется. Свечка в обмен на жизнь. Наташа цеплялась за жизнь и будет цепляться за нее до конца. Пусть Бог об этом знает. Но в тот день роль Бога играл Басаев. И в вопросе жизни и смерти для него не было никаких «если» и «когда», единственное, что его интересовало, – «как».
– Мы лично все смертники, – сказал он на пресс-конференции, проведенной в подвале больницы пятнадцатого июля. Наташа смотрела ее по телевизору у себя в общаге. Она грызла семечки и до появления на экране картинки – женщины с грудными детьми выходят из больницы – не знала, что сорвется с дивана и за какую-то пару дней успеет получить контузию, станет добровольной заложницей и подвесит свое будущее на крючке вопросительного знака.
– Для нас лично нет разницы, когда умереть, нам главное – умереть с честью, – добавил Басаев.
Будучи Богом, он расписался на больничной стене – без этого пресс-конференция могла бы не состояться. Москва вовсе не горела желанием выпускать его на экраны, с которых он стал бы, едва разжимая губы и растягивая слова, рассказывать о независимости и прекращении войны людям, только что пережившим перестройку и желающим одного – вернуться с работы домой, переобуться в тапочки, вынуть из пластикового пакета бутылку пива и сухарики со вкусом семги и спокойно усесться перед телевизором. И не надо подсовывать им вместо американского блокбастера реального боевика, спрятавшего лысину под панамой. Человека, который, несмотря на ленивую растянутость и монотонность своих слов, прекрасно справлялся с самому себе отведенной ролью. Наташа еще с первого дня их знакомства почувствовала – Басаеву хотелось славы больше, чем другим.
Москва ему отказала. Он поставил к стенке пятерых заложников. Наташа была на месте расстрела, стояла у стены, на которой Басаев растянутым невыразительным почерком написал слово «смерть». Москва на все согласилась.
«У него эйфория», – подумала она, снова вернувшись в ординаторскую и глядя на него, сидящего на столе. Не снимая с лица маску спокойствия, не дергая мускулами, он контролировал все, но у него была эйфория, которая, впрочем, помогала ему совершенствовать свой почерк на глазах у всей страны.
– На-та-ша, – зовет ее Басаев. – Тут Кашпировский приходил, хотел меня загипнотизировать. Обещал остаться и убежал... Я его спросил: «Ну что, Анатолий Михайлович, не получается?» Он расстроился, – Басаев подмигивает Асланбеку Большому, усмехается – по всему видно, ему приятно, что человек, усыплявший с экранов всю страну, не смог справиться с ним одним – Шамилем Басаевым.
«Впрочем, – подумала Наташа, – теперь он сам занял его место – выступает перед миллионной аудиторией».
Она вспомнила, как соседки срывались со скамеек во дворе и, рассыпая семечки, бежали домой к началу сеанса Кашпировского. Как тот одним приказом «Спать!» усыпляет всю страну – люди, сидя на диванах перед телевизорами, даже начинают похрапывать, и снятся им прекрасные сны про светлое будущее, снится пиво, сухарики с разными вкусами и поездки в Турцию, а с экранов за их сном, не мигая, наблюдает Кашпировский. Но тут появляется Басаев – и это не страшный сон, это, вообще, не сон. Он не кричит, не отдает приказов, но его растянутые во времени слова заставляются страну проснуться. Страна вздрагивает, подтягивает треники, и видит бородатого человека в камуфляжной одежде, в панаме и с автоматом. Человек говорит о свободе и независимости, но страна его не узнает. А проснувшись окончательно, она выполняет все его требования – ближе к полудню к буденновской больнице подъезжают семь автобусов и один рефрижератор для трупов боевиков, которых Басаев собирается увезти с собой на родину.
Басаев со списком в руках вышел из ординаторской и присел на сложенные матрасы. Он лично распределял боевиков и заложников по автобусам так, чтобы каждому боевику досталось по заложнику. Кроме журналистов, с ними ехали депутаты Госдумы, правозащитники, мэр Буденновска и около ста мужчин, захваченных в первый день теракта. Последние согласились сопровождать боевиков для того, чтобы тем не пришлось набирать пассажиров среди женщин и детей.