Хаим Граде - Цемах Атлас (ешива). Том второй
Хайкл изо всей силы подул на керосиновую лампу, скрывая свою злость. Он разделся в темноте и растянулся на жесткой узкой скамье. Если бы ему пораньше сказали, что ему придется спать без тюфяка, он бы ушел в местечко. Ему было очень неприятно от того, что отец Герцки слышал, как ребе кричит на него, и он был готов даже посреди ночи убежать в лес. Он поднял голову с подушки и прислушался, навострив уши, уверенный, что ни гость, ни ребе не спят. Вова Барбитолер закашлялся, а потом мягко и влажно почмокал губами, как будто во рту у него не было ни единого зуба. После этого он глубоко вздохнул и остался лежать без движения. Хайкл долго не мог заснуть. Ему казалось, что от молчания Вовы Барбитолера воздух в комнате стал таким густым, что можно было задохнуться.
Каждое утро реб Авром-Шая молился громко, вслух; на этот раз он читал молитву про себя, чтобы не разбудить гостя. Когда Хайкл проснулся, Махазе-Аврома не было в комнате, он сократил молитву, чтобы одолжить гостю свои талес и филактерии. Вова Барбитолер медленно шевелил губами, явно продолжая думать свои потаенные ночные думы. Сразу же после того, как он закончил молитву «Шмоне эсре», вошел Махазе-Авром и пригласил завтракать.
Гость и хозяин сидели в столовой друг напротив друга, ели вареные яйца и не разговаривали. Попив чаю и прочитав благословение после трапезы, Вова Барбитолер прошептал, что теперь он, пожалуй, уже пойдет. Реб Авром-Шая вышел проводить его за ворота смолокурни, до шляха, ведущего в местечко. Нищий вытащил из внутреннего кармана пачку денежных купюр.
— Я попытаюсь снова стать человеком не хуже других, попытаюсь снова стать торговцем. Не хочу прикасаться к деньгам, которые собрал как подаяние. Разделите это, ребе, между бедняками или между изучающими Тору, дайте, кому хотите.
— Почему я должен стать вашим синагогальным старостой или служкой, чтобы раздавать пожертвования? Пожертвования каждый еврей должен раздавать сам, — улыбнулся реб Авром-Шая.
Над вершинами леса напротив светилась корона — солнце стояло над деревьями, круглое, лучистое. Сосны искрились мириадами золотисто-зеленых иголок, покрытых жемчужинами росы. Однако Вова Барбитолер стоял мрачный, наморщив лоб, как будто не помнил, куда ему идти. Он снова положил пачку купюр во внутренний карман, и его лицо наморщилось еще больше.
— Я дал обет и поклялся, что не уеду, пока не прогоню отсюда Цемаха Атласа.
— Я освобождаю вас от обета и беру на себя грех нарушения клятвы, — сказал реб Авром-Шая, положив руку на сердце. — И вам не следует забывать, что из-за этой ссоры может быть уничтожена ешива. Какие бы претензии вы ни имели к ее руководителю, из-за этого не должны страдать еврейские дети, изучающие Тору.
Вова отвернулся и долго смотрел на шлях. Когда он снова посмотрел на реб Аврома-Шаю, его лицо было мокрым от слез.
— Нет, ребе, я не буду мстить другим еврейским детям за то, что мой Герцка не накладывает филактерий. Я со всем смирился. С одним я не могу смириться, одного не могу забыть. Я не могу забыть, как на виленском вокзале я просил моего сына взять с собою эти «Псалмы», — Вова вытащил из своего растрепанного пальто книжечку и держал ее теперь на обеих своих ладонях. — Читай каждый день один псалом за меня, твоего отца, и за твою мать, которая согрешила против Бога и против меня, просил я его. Он сунул мне эти «Псалмы» назад, а его мать, стоявшая рядом, радовалась и смеялась. Вот этого я не могу забыть, до смерти этого не забуду, — Вова Барбитолер убрал книжечку в карман пальто, стряхнул рукой слезы с лица на бороду и заговорил уже спокойнее: — Я не знаю, почему этот Цемах Атлас сидит опечаленный в Холодной синагоге. Он выглядит как изгнанный злой дух. Я слыхал, он редко заходит в ешиву. Однако, ругая меня, он ожил. Ваша вера, кричал он мне, ваша вера во Владыку мира и то, что вы каждый день накладываете филактерии, не имеют в моих глазах никакой ценности. Пойдите и скажите это от моего имени раввину со смолокурни. Он вас поддержит, кричал он мне. Я вижу, что он здесь со всеми на ножах, и, дай Бог, чтобы я был не прав, он сам разрушит свою ешиву. Но я не хочу ему в этом помогать. Я послушаюсь вас, ребе, и больше не буду иметь с ним дела. Никто еще не разговаривал и не обходился со мной так, как вы… Благословите меня, ребе.
Реб Авром-Шая почувствовал, что у него кружится голова: директор ешивы ищет возможность зажечь пожар, но думать сейчас об этом не было времени. Он мысленно взвешивал и примерялся, должен ли заговорить с этим евреем о его неразведенной жене в Аргентине. Если он сейчас смолчит, то Шхина пожалуется Творцу, что ради собственного покоя он закрыл глаза на грех мужней жены.
— Как я вижу, ребе, вы не хотите меня благословлять. Вы считаете, что я этого не заслуживаю, — покачал головой попрошайка. — А я рассчитывал, что вы меня благословите.
— Я не знахарь и не умею раздавать благословения. Отец милосердный благословит вас, если вы будете следовать Его путями, — реб Авром-Шая казался меньше и сгорбленнее, его голос — надломленнее и тише. — Мудрецы говорят, что одно доброе дело влечет за собой другое[29]. И когда вы простите директора ешивы, то увидите, что и другие ваши старые обиды не стоят того, чтобы из-за них вы делали так, чтобы еврейка ежедневно, ежечасно, ежеминутно, пока вы не даете ей разводного письма, совершала еще более тяжкое преступление. Если вы освободите ее по закону Торы, она больше не будет подстрекать против вас вашего сына. А он вспомнит, что при вас он учился в хедере, и, может быть, снова начнет накладывать филактерии. Идите с миром, и пусть вам поможет Поддерживающий падающих.
Реб Авром-Шая пожал уходящему руку и поспешно вернулся во двор. Его природе противоречило и выше его сил было говорить так много.
Тем же вечером Вова Барбитолер уехал. На следующее утро о нем снова говорили все Валкеники, как и в день его приезда. Рассказывали, что этот нищий оставил в странноприимном доме для других нищих свою торбу с собранной провизией, а собранные деньги отнес местечковому раввину в качестве пожертвования. Не забыл он и подарить Мейлахке-виленчанину обещанный подарок — «Псалмы», которые Герцка не захотел взять с собой в Аргентину. Однако Мейлахка, сын жестянщицы Зельды, чувствовал себя обманутым: что он, какой-нибудь извозчик, который читает между предвечерней и вечерней молитвами псалом? Он уже достаточно большой и сам изучает Тору.
Вова Барбитолер не зашел попрощаться даже со своим старым приятелем, меламедом реб Шлойме-Мотой. Хайкл рассказал отцу о той ночи, которую табачник провел на смолокурне, и реб Шлоймо-Мота долго сидел пораженный, а потом воскликнул:
— Я раньше думал, что если твой ребе убегает от раввинов, которые приходят к нему в гости, то, уж конечно, убежит и от торговца табаком, который идет к нему, чтобы устроить скандал. Теперь я вижу, что недооценил твоего ребе.
Однако когда директор ешивы реб Цемах услыхал, что разорившийся реб Вова Барбитолер раздал все, что собрал, то с отвращением скривил лицо: комедиант! Он хотел наделать шума своим отъездом, как и своим приездом. В местечке знали и то, что в последнюю ночь перед тем, как этот обиватель чужих порогов покинул Валкеники, он ночевал на смолокурне. Цемах догадался, что это Махазе-Авром добился от отца Герцки, чтобы тот не устраивал скандалов. И Цемах снова остался сидеть в уединении в женском отделении Холодной синагоги — в своем убежище, которое он добровольно превратил для себя в тюрьму.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава 1
Сезон черники, красной смородины, похожей на прозрачные солнышки, и винноцветной черешни еще не прошел, а уже наступила пора слив в темно-синей кожуре. Их можно было покупать ведрами по дешевке. Однако между постом Семнадцатого тамуза и постом Девятого ава набожные евреи не произносили благословения «Который дал нам дожить…» на фрукты[30], не ели мясного, не ходили купаться. Обыватели обходились черным хлебом, размоченным в щавелевом борще, немного забеленном молоком. Масло, сыр и сметану держали для дачников. Дни стояли жаркие, дорожная пыль лезла в горло. На полях работы было невпроворот, и крестьяне не приходили в местечко, рынок пустовал. Старики сидели на прогретых солнцем крылечках домов, на ступеньках лавок, и в сердцах их пела горлица скитающейся Шхины: «Как одиноко сидит…»[31]
Молодежь ходила в еще более тяжелой и трезвой тоске. Картонной фабрике за лесом некуда было отправлять свой товар. Огромные пилы больше не сопели по ночам, на фабрике перестали работать в три смены. Привыкнув к гудкам сирен, местечковые парни просыпались утром в час, когда прежде, до того как онемели, гудели фабричные сирены. Проснувшись, они слушали враждебное молчание фабрики. Днем она работала, но, за исключением десятка пожилых евреев, управляющий оставил только крестьян из деревни. Они работали за меньшую плату и не бунтовали.