Маргарита Хемлин - Крайний
— Не обсуждать! Делай, что говорю. Сделаешь — может, уцелеешь. Не сделаешь — сам заплатишь. И меня подставишь. И Надю свою тоже. И стариков потянешь. Вася-Василек.
Отпустил майку. Не попрощался.
Я стоял, как закопанный. Крапива жалила голые руки и ноги. Хотел сделать шаг, но не получилось ни в какую сторону. Горела кожа, горело внутри, горело вокруг головы и подступало к глазам.
Как очутился в своей постели — не помню. До скорого рассвета проворочался.
Встал первый. Собрал мешок с вещами, затолкал в угол возле топчана.
Сел за стол, сложил руки крест-накрест, опустил голову и так, с опущенной головой, просипел:
— Вставайте, люди добрые. Прощаться настал час.
Старики повскакивали от таких слов. А только заметили мой вид, совсем испугались. Но я напустил улыбку и продолжил:
— Шутка. Чтоб вам веселей с утра. Я заранее тревожить не хотел. Сегодня уезжаю. Давно собирался. А сегодня-таки еду.
— Что? Куда? Почему?
— Как говорится в стихотворении, «В далекый нэвидомый край, аж на Донбасс», — бовкнул первое, что пришло на ум из школьной программы, — Шевченко Тарас Григорович, — добавил я, чтоб отсрочить время.
— Ну, Шевченко. А ты при чем? И что у тебя волдыри на руках, на шее? По крапиве лазил? — Самуил Наумович вытаращил глаза. — Ты из-за стола обиделся? Я его сейчас топором порубаю. Гада фашистского! Чтоб из-за него ты нас бросал? Скажи! Из-за него?
Схватился за стол и вроде хотел перевернуть. Сил не хватило. Такая махина. Втроем не повернешь.
Зинаида Ивановна к мужу:
— Сема! Нэ чипай його! Он не в себе. Ты ж не в себе, дытынка? Кто в такое время из дома выходит? Никто. И ты не пойдешь. Не пойдешь? Ты поспи, полежи, успокойся.
— Нет. Пойду. Больно мне вас от себя отрывать. Но вы не волнуйтесь. Я вас не брошу. Если живой буду, не брошу. У меня кроме вас никого нету.
Чувствую, приклеенная улыбочка никак не сходит. Рот кривлю на бок, слова кривые. А ничего поделать не могу.
— Может, у тебя любовь? Может, ты с дивчиной какой бежать надумал?
Зинаида Ивановна подошла ко мне, протянула руки, как в народной песне:
— Может, тебя ее родычи нэ прыймають? Кропывою з подвирья выганялы? Дак я до ных пиду, в ноги кынуся, розкажу, якый ты хороший. И бигты нэ трэба. Мэни повирять. Мэни уси вирять.
Я схватился за эту соломинку и с порога сказал последнее:
— Именно из-за любви. Вы ж понимаете. Любовь — сила. Не плачьте. До скорого свидания. Точно вам обещаю.
Выбежал и торбу свою с вещами забыл. Обратно влетел пулей — торбу за плечо закинул. Тут Зинаида Ивановна спросила:
— А деньги у тебя есть? На какие деньги ты едешь, скаженный?
Денег у меня не было. Я так и сказал.
— Господи, с ума сошел! С ума сошел! — Заголосил Самуил Наумович, — Зинаида, дай ему его деньги. Все отдай.
— Где они? Ты ж их без конца перепрятывал. Где? — засуетилась Зинаида Ивановна.
Бросилась к буфету, раскрыла дверцы, пошарила рукой под газетой на одной полке, на второй. Побежала в коридорчик. Загрюкала ведрами, железяками, со стены упало корыто.
Самуил Наумович сдернул скатерть со стола. Раздвинул столешницу, со дна тумбы достал сверток.
— Вот твои деньги. Я брал с того, что ты давал понемножку. На хлеб. Я их тебе собирал. Забирай.
Сунул мне сверток под нос.
— Забирай гроши свои. Мы думали — по-человечески. А раз ты так. Забирай.
Я поцеловал Сему и Зину. Они еле держались на ногах. А стояли или уже упали, когда я калитку закрывал, неизвестно.
Шел зигзагами. Но сколько ни кружил, до открытия парикмахерской оставалось два часа. Пересиживал в сквере. Дворник шваркал метлой у меня под носом. Шваркал и шваркал. Шваркал и шваркал.
Наконец, спросил:
— Приезжий?
— Приезжий.
— Звидкиля?
— Откуда надо.
— Ты не грызись. Время такое. Надо спросить. Для формы.
Я безответно пошел через дорогу. Посидел в следующем месте. Не на просторе, а в кустах смородины. Поел, конечно. Еще зеленоватая. Но пахнет хорошо.
Молодость взяла свое. Заснул на траве. Последняя мысль перед сном была про то, что я не рассказал Субботину об армянском солдате. О том, как тот умер. Как я забросал его ветками. Как последним из всех людей смотрел на него. Дал себе клятву в следующий раз исправиться. Если наступит случай.
Мне снилось, что я лежу в лесу. Надо мной склонился Букет. И солнце пробивается в глубину глаз сквозь его патлатую шерсть.
Проснулся от звуков вокруг. Люди шли в разных направлениях. На меня не обращали внимания. Пристроил свой мешок под кустом, прикрыл травой. Отправился по месту работы.
С увольнением прошло гладко и правдоподобно. Сразу выписали расчет.
Я шутил и намекал, что с невестой уезжаю по оргнабору. Место назначения не объявляю, так как еще не все документы собрал и боюсь сглазить.
Уже на улице стукнуло в голову. Паспорт тут, в кармане штанов. Аттестат за семь классов тут. Трудовую книжку забрал. Справку про партизанский отряд не взял. Осталась запрятанная у Школьникова. Он ее как в первый день куда-то сховал — места и не выдал. Идти просить? Второй раз у мня внутренностей не хватит, чтоб с ними прощаться.
Куда ехать — вопрос не стоял. Туда, где хоть что-то знакомое. В Остёр.
Внутренне я надеялся, что куда-то в другое место. Ноги сами понесли.
Ну, что надо во-первых сказать. Деньги у меня украли с торбой. Когда я добирался на перекладных, близко Козельца шофер сворачивал с моей дороги, я вылез. Стою себе и голосую. Голосую и голосую. А никто не останавливается. Пошел пешком. Торбу волоком тащу. Не сильно тяжелая, а все-таки и ботинки, и пара рубашек, и брюки, и белье две смены. И ножницы Рувима. Возле лесочка зашел вглубь по надобности. Торбу оставил, чтоб с ней не продираться сквозь непролазные кусты. Зашел, видно, далековато. Не спешил. Подышал воздухом.
Выхожу — не в то направление. Поблукал, вышел на старое место. Точно на старое. Дерево то, трава та. Торбы нет. Я туда, сюда, направо, налево. Нет. Искал долго. Не обнаружил.
В карманах, кроме документов, — никаких признаков жизни. Конечно, большое огорчение.
Но добрался. Мир не без людей. Доставил меня один остёрский на подводе за «спасибо». Незнакомый. Послевоенного заселения. Спросил, зачем еду. Я сказал, что с целью навестить знакомых. И первую фамилию болтанул: Винниченко.
Дядька на меня глянул удивленно, поерзал на сене, сплюнул и неопределенно сказал:
— Дак ото ж.
Возле базара я опустился на остёрскую землю.
Остёр предстал передо мной. Садочки, палисадники во всей красе. Хат не видно за цветами и всякой зеленью. А те, которые видно, не хаты, а развалины. Черные печи, трубы, наполовину сбитые войной. Кое-где стройки из подручных материалов.
Иду, руки в карманы, смотрю по сторонам. Куда иду — не знаю. Здороваюсь со встречными гражданами. Знакомых нету.
И только глядя по сторонам, понял окончательно, что я в Остре. И надо искать пристанище на неопределенное время. То есть жить тут. И работать. И кушать что-то.
Добрел до городского парка. Сел на лавочку. Ноги вытянул, руки на груди сплел, голову вверх задрал. Отдыхаю для видимости.
А сердце стучит: чего сюда приперся? Мало тебе страны от края и до края, от Северных гор до Британских степей? Мало.
Как в народной сказке, ждал, что присядет рядом со мной добрый человек и скажет, как быть.
Но в разгар летнего дня такого человека не обнаружилось во всем Остре.
Выбор я сделал себе следующий: искать Янкеля Цегельника. Можно и Гилю Мельника. Но с Гилей у меня на войне не слишком получалось, так как я всегда принимал сторону Янкеля. И Гиля осуждал меня: Янкель людей спасает, а как им спасенным потом жить, не размышляет. А Гиля, значит, размышлял. Ладно, его дело такое.
Я и до войны не знал точно, какой дом Янкеля. А после войны совсем неизвестно. Это при условии, что он вернулся живой.
Логика у меня обычно находилась на должной высоте. Я выяснил у встречных, где райсовет.
Меня с порога встретили, как героя. Председатель — Мельниченко Сергей Миколаевич — партизан, секретарша — Дужченко Оксана — партизанская связная, еще кто-то из нижестоящего персонала — тоже партизанского прошлого. Знакомые лица.
После минутной радости наступила ответственная минута. Мне сообщили, что сюда когда-то своим чередом пришел мой отец Моисей Зайденбанд после мучений в фашистском лагере. Тут ему сказали, где меня искать. Но своими ногами он отсюда не вышел, а был вынесен на руках, так как внезапно утратил возможность передвигаться. Доставили в фельдшерско-акушерский пункт. Там он пролежал две недели рядом с роженицами. Под крики младенцев он приходил с сознание, но все равно уходил. За него боролись самоотверженно. Прогресс отступал и отступал.
И вот, в одно прекрасное утро, отец раскрыл свои настрадавшиеся глаза и сказал: