Валентин Тублин - Золотые яблоки Гесперид
– Что ты говоришь?
– Ты спишь? Ну прошу тебя, расскажи хоть что-нибудь. Знаешь, я каждый день выглядывал тебя с городской стены. Это я тебя первым увидел. И тут же побежал к царю. Я знаю, он тебя не любит. Это потому, что ты, как говорят, совершенно не уважаешь науки.
Сам он помешан на науках, а ты, говорит он, не задумываясь, пожертвуешь любым манускриптом ради куска копченого мяса. Он считает, что ты убил своего учителя Лина только потому, что ты не хотел учиться, а он не хотел тебе ставить хороших оценок. Он не считает тебя настоящим героем, потому что, говорит он, каждый герой является примером для подражания, а если все начнут подражать тебе, то науки заглохнут и мы превратимся в дикарей. Но это не так, Геракл, ты же понимаешь. Вот я считаю тебя самым великим из всех людей, а ведь я учусь хорошо. Сам Эврисфей не может этого отрицать. Мне это нетрудно, совсем нетрудно. Ты знаешь, за сколько я выучил клинопись? За восемь недель, клянусь Зевсом. На прошлой неделе мы читали сказание о Гильгамеше. Ты знаешь, он ужасно похож на тебя – тоже наполовину бог, наполовину человек, настоящий герой. Ты меня слышишь? Геракл! Ну не спи еще немного. А у Гильгамеша есть друг – ты слышишь меня, Геракл? – у него есть друг, огромный богатырь Энкиду… Ты слышишь меня? Ну ладно, я не буду тебе рассказывать о том, что мы прочитали на глиняных табличках, но перед тем как заснуть, скажи мне, скажи только одно – ты действительно встретил Тезея?
– Встретил, – пробормотал сквозь сон Геракл.
– И ты – но это нам рассказал специальный посланник афинского царя, – ты освободил его, верно?
– Да, – сказал Геракл. Он уже совсем спал. – Да…
– Скажи мне еще одно лишь слово. Ты единственный, кто вернулся с того света, из Тартара? Как там..
– Холодно. Жуткий холод. Накрой меня. Я сплю.
Он спит…
Голос, который я не узнал, донесся до меня откуда-то из невероятных далей или глубин. Как если бы, скажем, я лежал на дне моря – так глухо он звучал и так долго пробивался ко мне. Я по-прежнему чувствовал самый собачий холод, какой только мыслимо изобрести для живого человека, но в то же время стал возвращаться к поверхности из тех глубин, где я, кажется, находился без моего ведома. Я несся к поверхности прямым путем, словно боясь опоздать на поезд, повторяя все время – я не сплю, я не сплю. Но те, кто был на поверхности, похоже, не слышали меня до тех пор, пока я не вынырнул у них прямо под носом. А когда это случилось, я первым же делом подтвердил то, что они, может быть, не услышали раньше:
– Я не сплю.
Глаза у меня раскрылись, и я увидел перед собой лицо Кати. И тут я вполне мог снова закрыть глаза, потому что в ту же секунду, как я ее увидел, я превратился в огромный механизм, состоящий из сплошных шестеренок, и эти шестеренки, как им и положено, закрутились – каждая со своей скоростью, зацепляя друг друга. Вся система пришла в движение и крутилась, крутилась на радость механикам всего мира, а для меня это движение и вращение выглядело так: Катя – она снимала у нас комнату, свободную комнату. (Почему у нас свободная комната? Откуда?) Отец говорит: «Помогая другим, ты всегда помогаешь себе. Не все ли равно, кому она будет платить эти тридцать рублей в месяц, – а комната пустая». Почему? Почему пустая? Потому что отец и мама уехали. Мамы нет, отца нет, мама говорит: «Катя тебе поможет». Значит, так – Катя, мама, отец. Их нет – мамы и отца. Когда Катя возвращается домой? Не раньше полуночи. «Сейчас полночь, передаем „Программу для полуночников“», неужели я лег так рано? Полночь, июль, сейчас должно быть светло, но сейчас вовсе не светло, значит, задернуты шторы. Зачем? Катя, Катя, Катя – но ведь ее не было. Когда ее не было? Недавно. А кто был?.. А-а, был Костя. Был Костя, я болен, шторы задернуты, полночь. Передаем музыкальный концерт «Для тех, кто не спит».
– Я не сплю.
– А ты спи, – говорит Катя.
Мне холодно, но уже меньше. И тут я замечаю, что на меня навалена целая гора всяких вещей. Эверест из одеял, пальто, и еще, и еще чего-то – все это громоздится у меня на животе, и от одного вида этой величественной горы мне становится теплее.
– Хочешь морса?
И Катя дает мне морс. Еще одна шестеренка прибавилась и тут же завертелась, прицепившись к другим. Катя, морс, я уже пил морс, Костя мне давал морс, а кто его приготовил? Костина мама. Ужасно хорошая женщина, красивая, хотя и в очках. Всегда норовит тебя накормить до потери сознания или хотя бы напоить чаем; у них в доме – я имею в виду дом Кости – всегда кипит чайник и пьют чай до одурения. Хороший чай, только «экстра» или «высший сорт», темно-коричневый и пахнет очень приятно. У нас чай не пахнет. Катя, Катя, Катя…
– А где Костя?
– Сейчас придет. Он пошел за котом. Ты же просил принести кота.
– Я?
– Ну да. Ты спал и все повторял какое-то имя. Я так поняла, что ты говоришь – Тимофей, Тимофей… Вот он и побежал.
Катя, Костя, Костина мама, коричневый чай, морс, Тимофей… (Это у них так зовут кошку. Именно кошку.) Тим, Тимофей…
– Тимофей? – спрашиваю я. – С чего бы я звал Тимофея?
Катя задумывается. Она морщит лоб.
– Нет, – говорит она, – какое-то другое имя, но очень похожее. Сейчас, погоди, попробую вспомнить. Тимофей? Тевритей? Ну, попробуй, может, сам вспомнишь?
Но откуда я могу вспомнить то, о чем я не имею никакого представления? И в то же самое время что-то очень знакомое слышится мне в этих звуках… Евритей? Нет, это бессмыслица. И я начинаю вспоминать все имена, похожие на имя Тимофей. Ерофей? Но при чем тут Ерофей? Ни одного Ерофея в жизни я не знал. Тогда что же? Евримей? Глупость. Эвмей? Это уже что-то. Эвмей, Эвмей…
– Эвмей? Это я говорил?
Катя думает. У нее очень красивое лицо, словно у мадонны. Нет, скорее она похожа на Венеру Боттичелли, но, конечно, Венера никогда не занималась академической греблей, а Катя – чемпион Европы по гребле в академической четверке. Правда, это случилось совсем недавно. Катя, гребля, чемпионат Европы… Гребля, гребля… Тут появляется еще одна шестереночка – маленькая такая, крошечная, начинает крутиться, но никого до поры до времени не зацепляет. Шестереночка называется академическая гребля. Запомним. Эвмей, Эвмей… Ага, так звали пастуха, к которому пришел Одиссей, когда после долгих странствий вернулся на Итаку, к себе домой, на свой остров. А почему я вдруг вспомнил про это? Потому что я читал «Одиссею».
– Нет, – говорит наконец Катя. – Эвмей! Нет. Похоже, но то было подлиннее. Похоже, но я подумала, что Тимофей.
Зачем же я читал «Одиссею»? Ах, да, для доклада о Гомере. Хотя это не мое чтение. Это Костино. Это он сходит с ума от Тита Ливия. Эвмей, раб царя Одиссея. Одиссей возвращается на Итаку, а там женихи пристают к его жене. Удивительно, зачем? Ей же было сто лет. Ну, сорок. Пожилая женщина. Совсем в годах. В возрасте. Почти что в преклонном. Как моя мама. Как Костина мама. Сорок лет или около того, совсем пожилая. Эвмей, свинопас. Меня это все не должно интересовать, нет. Меня интересует Сетон-Томпсон. «Рассказы о животных», вы, конечно, их читали. Это – книга. Или его же – «Животные-герои». Я когда прочитал рассказ «Виннипегский волк» – чуть не заплакал, честно. А «Джек – боевой конек» – о зайце. Вернее, о диком кролике. Или тот рассказ о голубе по имени Арно, помните? С ума можно сойти. Или Даррелл – «Зоопарк в моем багаже». Это – книги. А «Одиссея»…
Еще одно колесико появилось, еще одна шестеренка. Но эта даже не крутилась, появилась, исчезла, снова появилась, снова исчезла. Одиссей, Эвмей, Гомер…
Шестереночка закрутилась, зацепилась, значит, попала на место… Мой доклад в Эрмитаже – «Что мы знаем о Гомере?» Уже огромное количество шестеренок вертелось – Катя, гребля, первенство Европы… Гомер, Одиссей, Эвмей… Тимофей… Эврисфей.
– Эврисфей?
– Ну, – говорит Катя. – Ну.
Это у нее вместо утверждения. Она никогда не скажет «да», но всегда – «ну»…
– Ну, – говорит она. – Этот самый. А я думала – Тимофей. А кто это?
– Кто – кто?
– Ну этот… который не Тимофей…
Она не придуривается, нет. Катя, я имею в виду. Нисколько. Не подумайте, что я задаюсь, но она ни черта не знает. Я хочу сказать, она не знает тысячи вещей. Я один раз начал что-то говорить о Рафаэле, а она говорит: «А я и не знала, – говорит, – что он еще и художник. Я-то, – говорит, – думала, что он только поет». Вы поняли? Я чуть не помер. На волосок был от смерти. То есть я подумал сначала, что она так шутит. Понятно? Я даже удивился – это и как шутка-то никуда не проходит. Но самое потрясающее было то, что она вовсе не шутила. Клянусь. Я же говорю – я чуть не умер. Вы поняли? Она подумала, что Рафаэль еще и рисует. Значит, она, черт бы ее побрал, никогда не слышала о Рафаэле. Вернее, она именно слышала, но не о нем, а его самого. Того, который пел в кинофильме «Пусть говорят». Вы поняли? О каком-то занюханном певце – нет, вру, он неплохой певец, о каком-то певце, пусть он даже пел бы, как сто тысяч соловьев, она слышала, а о Рафаэле – никогда. Да, это был номер. Я потратил, наверное, миллион слов, пока не убедил ее, что это разные Рафаэли, но так ничего и не смог добиться. Она мне не поверила. Она, по моим наблюдениям, по уши влюблена в этого самого поющего Рафаэля; она приклеила его фотографию на обратную сторону зеркальца и больше смотрит на эту обратную сторону, чем в само стекло. Ну и ну. И, конечно, она ни слова не слышала ни о Гомере, ни об Одиссее, ни о каком-то там Эвмее. Я ей сказал как-то, что надо бы ей прочитать все это, но тут она меня сразила. Я говорю ей: «Такие вещи…» Я имел в виду тогда то, что она никого не знала и слыхом не слыхивала – ни Рафаэля (кроме поющего), ни Тициана, ни Микеланджело, ни Леонардо да Винчи. (Знаете, как она называла его первое время? Ставлю тысячу рублей – не угадаете. Она звала его – Леонардо Давыдович!) Никого она не знала. А когда я ей сказал, что такие вещи надо знать, она мне в ответ: «А зачем?» Вы поняли? Я оторопел. «Как, – говорю, – зачем?!» А она: «А вот, – говорит, – так. Зачем я это должна знать? Где мне это нужно? Что, – говорит, – я с твоим Леонардо Давидовичем буду делать? Если бы, – говорит, – это было бы нужно, нам об этом сказали бы в техникуме». Она окончила физкультурный техникум и, по-моему, порядком воображала (я имею в виду Катю). А может быть, она просто обиделась. Я даже думаю, что она определенно обиделась – не из-за того, что она, как оказалось, совсем – ну на все сто процентов! – не слышала о живописи (это, по-моему, ее просто не задело), а из-за Рафаэля. Из-за того, что есть еще один, который кому-то известен, пусть даже этот кто-то – такой мальчишка, как я.