Тибор Дери - Воображаемый репортаж об одном американском поп-фестивале
— Сколько у страха обличий! — сказала Беверли. — Одно — это ирония, которой засветились ее глаза…
— …глаза как море, — сказала Эстер.
— …когда, чуть наморщив губы, — сказала Беверли, и будто пританцовывая, обошла она капот и двумя своими длинными тонкими пальцами легонько дернула Йожефа за рукав…
— Тише, проснется! — сказала Беверли.
— …а потом, точно так же, легкой припрыжкой, испуганно отскочила, вцепившись в меня, — сказала Беверли, — и засмеялась. Страх…
— …господи, только б не проснулся! — сказала Эстер.
— …страх, — сказала Беверли, — придал ей смелости еще и за машину скользнуть и просвистеть оттуда: фа-фи-фа, фи-фи-фи-фи-фи-фи-фа — особый условный сигнал, только меж ними двоими…
— Мне было интересно, услышит ли он во сне, — сказала Эстер.
— …но едва он услышал, — сказала Беверли, — и, шевельнув во сне рукой, приподнял голову, Эстер из-за машины, откуда она наблюдала за ним, метнулась к палаткам и умчалась так быстро, что мне еле удалось ее догнать.
Беверли — самая давняя американская приятельница Эстер. Познакомились они через полгода после того, как Эстер, круглую сироту, в конце войны тайно переправили из Будапешта в Нью-Йорк. Беверли на несколько лет моложе ее, но выглядит гораздо старше: крупная женщина с решительной походкой и повадками, носатая и скуластая. Носит мягкую мужскую шляпу, потому что почти облысела не то из-за эндокринных нарушений, не то из-за какого-то гнойного очага в организме, больных миндалин или нарывающих десен. Да и сохранившиеся скудные волосы редки и секутся. Принадлежит она к третьему поколению ирландских католических иммигрантов и последние волосы отдала бы с радостью за одну улыбку Эстер.
— Любить-то я ее люблю, — сказала Эстер, — только…
— Только за то не люблю, что она в меня влюблена, — сказала Эстер. — Коснуться меня она, положим, пальцем не коснется, но в мыслях небось не раз уже залезала ко мне в постель. С другими вынуждена лизаться — тоже причина для раздражения.
— Познакомились мы, как раз когда она вернулась из Парижа, — сказала Эстер. — Из Сорбонны, с дипломом по романской филологии в ридикюле. Было лето, каникулы, и она устроилась на какой-то лимонадно-сиропный заводик мойщицей бутылок. Славная такая была. Первый же свой дневной заработок мне отдала, говоря, что это будет в ее жизни мой день.
— «Тебя не Эстер зовут?» — спросил кто-то, когда мы вошли в палатку, где, потеснясь, уступили место нам двоим, — сказала Эстер. — «Почему я спрашиваю? Да вот, заглядывал какой-то старый потаскун, женщину искал по имени Эстер». «Он еще зайдет?» — спросила я. — «Не знаю, — сказал он, — может быть».
— Я взглянула на нее: ни один мускул не дрогнул на ее лице, когда она соврала, что ее зовут не Эстер, — сказала Беверли, — но она не настолько совладала с собой, чтобы остаться сидеть, вернее лежать, — она успела уже лечь, хотя и не рядом со мной, как бы не так, а втиснувшись между двумя девушками, у чьих ног растянулся поперек какой-то парень. Пришлось ей перешагнуть через него, чтобы добраться до выхода. «Будет спрашивать еще, — сказала она со смехом, — передайте вместе с моим самым сердечным приветом, что меня зовут не Эстер, а Хюнтемаль Какчикель Ашкаплик. Пли-пли-плик. Старый потаскун. Очень старый, да? — спросила она, громко смеясь. — А я ведь на два года старше, как вам это понравится», — и, засмеявшись опять, перепрыгнула через того парня и со смехом выбежала из палатки. Ее клетчатую холстинную сумку, которую она очень любила, конечно же, мне пришлось выуживать из кучи в углу, так что, пока я выскочила наружу, в темень, ее и след простыл. В темень, — сказала Беверли, — ибо опять такие густые тучи наползли, что слезами и мраком застлались пределы земные, последний огонек поглотив, свет очей моих и всей жизни моей.
Небо и землю, сиянье и темень созерцает из-под приспущенных до колен ресниц всемудрый, восседая на высочайших высях отвечания, они же глубочайшие глуби вопрошаний. Испытующее око вперяет за низкие тучи, которые разогнал бы, шевельни он перстом; озирает выложенные сигнальными термоядерными огнями небесные поля вплоть до самых горних, обморочных далей. И земля, сама обратясь в единый круглый глаз, созерцает. Надежда есть ли на отзывчивый взгляд? На то, что и небо, узрев однажды лик земной, постучится к нам и, присев на табурет, охотливым словом рассеет мрак в светлицах наших и опочивальнях?
— Не знаю, сколько я пролежала там, в темноте, — сказала Эстер, — во всяком случае успело совсем нахмуриться и стемнеть. Едва в сотне шагов от палатки плюхнулась я прямо в лужу, ноги отказывались служить, до того устала. Такое смертельное изнеможение охватило, будто вся тьма и вода пали на бедную мою голову с небес и вся героинная тоска из двухсот звукоусилителей хлынула мне прямо в уши. Но и в луже я невольно усмехнулась, вспомнив…
— Ты чего это усмехаешься? — сказал нилашист[18] в нарукавной повязке. — Делать, что ли, нечего?
— Усмехнулась, — сказала Эстер, подставляя лицо закрапавшему опять дождю, — усмехнулась, вспомнив, что Йожефа назвали «старый потаскун».
— Кто этот Йожеф? — спросил нилашист со скрещенными стрелами на повязке, клюнув толстым коротким носом в сторону Эстер.
— Не знаю я никакого Йожефа, — сказала Эстер.
— Усмехаешься? — сказал нилашист со скрещенными стрелами и птицей турул[19] на рукаве, вдавливая ей в щеку свой сплюснутый с боков и покрытый восковицей короткий толстый клюв. — У, с-сука, отобью вот у тебя охоту усмехаться.
— Я не усмехаюсь, господин охранник, — сказала Эстер, в смертельном испуге глядя на его выпукло-вогнутые птичьи когти. — Я не знала, что в гетто смеяться не разрешается.
Дождь полил как из ведра, часто, неровно барабаня по железным крышам машин и автоприцепов, по тугому брезенту палаток. Большие лужи разлились вокруг спавших в мешках: будто раскрывшиеся внезапно в ответ небу серые глаза. Птица отряхнулась, взъерошась и обдав брызгами Эстер. Дождевые капли затекали ей под крупные редкие перья, задерживаясь ненадолго лишь на оголовье и голых пупырчатых подглазьях.
— В бога твою суку-мать, — сказала птица, — ты чего это разусмехалась? Ничего, сейчас пройдет это твое сучье смешливое настроение, я уж позабочусь.
— Кто вы такой? — спросила Эстер.
Птица замахнулась длинной когтистой лапой с густо, до пальцев обросшей перьями плюсной.
— Что ты там вякаешь, сука вонючая? Кто я такой?
— Простите, господин охранник, — дрожа всем телом, сказала Эстер. — Видите, я перестала смеяться. И никогда в жизни больше уже не засмеюсь.
— Кто я такой? — сказала птица. — Трупоед из семейства гологоловых. Копчиковая железа у меня не оперена, гортанные мускулы отсутствуют. Это единственный мой недостаток, но благодаря ему я хожу с высоко поднятой головой. В носовой перегородке скважина, так что мои большие овальные ноздри сообщаются между собой. Пропитание себе добываю, приканчивая ослабевших животных или отнимая добычу у других птиц. Придерживая ее когтями, измельчаю, вернее, кромсаю клювом и заглатываю, набивая зоб. Пищеварение протекает у меня исключительно быстро, неусвояемые части сбиваются в комок, который я отрыгиваю время от времени из клюва в виде так называемых погадок. Пищу пожираю в больших количествах.
— Замечательно! — плача навзрыд, сказала Эстер.
— Тихо ты, с-сука! — сказал трупоед.
— Замечательно! — отирая слезы узкой белой рукой, сказала Эстер.
— Цыц! — сказал трупоед. — Моя любимая пища — падаль. Завидев ее, я тут же спускаюсь и, сев на нее, вырываю сначала самые податливые части: глаза, уши, язык. Чтобы добраться до внутренностей, проклевываю мякоть возле заднего прохода.
— Замечательно! — сказала Эстер, закрывая лицо обеими руками.
— Заткнись, ты! — сказал стервятник. — Сколько раз повторять? А то как двину под зад, маткой своей блевнешь, пусть мамочка потом не плачется.
— Ясно, — сказала Эстер.
— Встать! — сказала птица лежащей на земле Эстер.
— Не встану, господин охранник, — сказала Эстер.
— Подымайся, быстро! — сказала птица.
— Не подымусь, — сказала Эстер.
— Не подымешься? — спросила птица.
— Нет, — сказала Эстер.
Птица опять стряхнула воду со своего буровато-серого оперения. В автовагончике за нами зажглось электричество, сказала Эстер, кто-то сладко потянулся — тень от мужского торса четко обрисовалась на тонкой муслиновой занавеске, хотя удовлетворенного похрустыванья суставами не было слышно из-за дождя. Издали, сказала Эстер, доносилось хриплое пенье под металлическое треньканье электрогитары: трень, брень. Впереди, на первом плане, переступала с ноги на ногу птица.
— Have a cigarette, please[20] — переменив манеру обращения, сказала птица, учтиво наклонив голову и предупредительно подаваясь вперед. — Вам вправду не хочется вставать? Значит, марихуану курите. Есть несколько пачек, могу уступить по сходной цене.