Тибор Дери - Воображаемый репортаж об одном американском поп-фестивале
— Забыл название.
— Кстати вопрос: вот у вас пропал десятилетний сынишка, кругом дерутся, друг друга убивают, а вы продолжаете сидеть и слушать, даже не пытаясь поискать его?
— Он парнишка шустрый. Да и как его было искать в темноте, среди тысяч людей? Еще и мне уйти? Так мы совсем бы друг друга потеряли.
— Но потом ушли же все-таки… Ну хорошо, продолжайте!
— Перед следующим номером Мик Джеггер налил себе стакан бургундского, поднял его высоко в этом красном свете и сказал: «За ваше здоровье, братья и сестры мои! Мир вам и радость!» Все оторопели.
— Не понял. Почему оторопели?
— Ну, потому что умирающего негра вывезли как раз на вертолете — и еще с десяток раненых и больных. Не ожидали, наверно, такого тоста. Так что угомонились на некоторое время. А Джеггеровы ребята так играли, уж так играли, редкостно — сидевшие со мной рядом говорили: просто волшебство, ну, что-то потрясающее. «Не думай, что мир уже твой» — вот что они играли. Знаете, такое ощущение, будто ты на голову выше стал, сопротивляться можешь всему этому адскому напору. Музыка словно под кожу тебе, в пальцы, в самое нутро проникала. С эстрады сломанные барабанные палки так и летели, одна за другой. Просто как безумные играли, знаете, зажмурясь и мотаясь из стороны в сторону, длинные волосы взлетают, тоже будто музыкой наэлектризованные, головами с такой силой трясут, только что мозгов не выплеснут, а вверху тем временем вертолеты трещат, Один прилетает, другой улетает, и через отдельный усилитель имена зачитываются, кого в больницу свезли. Ну, с ума сойти!
— Вас когда ранили?
— Не знаю.
— Отвечайте на вопрос!
— Со своего места я ушел, по-моему, когда услыхал, что подмостки хотят поджечь.
— Ушли, чтобы принять в этом участие?
— Может, и так.
— Говорите яснее.
— Что — яснее?
— Или чтобы этому воспрепятствовать?
— Не знаю.
— Еще раз спрашиваю: наркотики употребляете?
— Нет, не употребляю.
— Или, может быть, в тот день что-нибудь приняли, если регулярно не употребляете?
— Не думаю.
— Не думаете?
— Нет.
— Тогда почему вы подрались?
— Все кругом дрались. В такие минуты вроде как сам не свой делаешься.
— Вы же семейный человек. Сколько вам лет?
— Двадцать два.
— И уже десятилетний сын?
— Это жены моей ребенок. От первого брака. Она старше меня на двадцать лет, и когда мы поцапались в тот день…
— А это разве к делу относится?
— Не знаю. Может, и относится. В общем, оказалось, что она с моим младшим братом путается.
— Какое это имеет отношение к делу?
— Такое, что я уже на взводе был, когда выезжал, а этот чертов щенок бросился за мной с ревом: «С тобой хочу», — и в машину напросился, вместо того чтобы с маменькой посидеть, которая осталась там с разбитой головой.
— Выходит, вы не ради сына отправились в Монтану?
— Не увяжись он, другое нашел бы местечко. Но я подумал, и Монтана сойдет. Хоть поразвлекусь.
— Вот и поразвлеклись. Дальше! Зачем вы в драку-то ввязались?
— А бог его знает. Потянуло. Вдруг ловлю себя на том, что на типа какого-то незнакомого кинулся и бац его, бац по морде. И все кругом друг дружку охаживают, самое главное, неизвестно почему. А я двину его и приговариваю: «Мир тебе и радость, брат мой! Мир и радость Америке! Миру радость и мир!» А звукоусилители орут: «Не думай, что мир уже твой!» И такая меня от этого злость взяла, как лягну прямо в голень первого встречного. А меня за шею кто-то сзади обхватил — и давай душить.
— Едва стало светать, часов около пяти, — сказал Йожеф, — и уже можно было, нагнувшись, различить лица сидящих и лежащих, я поднялся и облазил весь нижний склон, но безрезультатно.
— Однако и Поликратов перстень нашелся ведь, — сказал Йожеф.
— Я на свое счастье положился, — сказал Йожеф, — оно мне никогда не изменяло.
— Тебе?
— Мне, — сказал Йожеф. — Хотелось отыскать Эстер, пока еще не простудилась, воспаления легких не схватила, с голоду не умерла, в канаву не упала, не захлебнулась, пока не избили ее, не переехали, не изнасиловали…
— Фею — изнасиловали?
— …не всунули в рот первую сигарету с марихуаной, — сказал Йожеф, — или желтухой не заразили нестерилизованным шприцем.
— Ее, единственную твою высокую любовь!
— Люди, — сказал Йожеф, — сидя и лежа врастяжку прямо на земле, в грязи и лужах, уже шестой час слушали бесконечно сменяющиеся оркестры, с посеревшими, осовевшими лицами клонясь друг к дружке в общем тяжелом дурмане. Переступаешь через них — они вскинутся, взглянут, с трудом приходя в себя; некоторые кивали при этом поощрительно. Иной приподымется и, заключив в объятия, тянется поцеловать, разражаясь руганью, если отпихнешь. Не распирай меня яростная злость, может, и почувствовал бы жалость к ним. Но чем светлее становилось и явственней проступали лица, тем они казались мне антипатичней. Не знаю, что уж на меня нашло. Я ведь не человеконенавистник.
— Нет, нет, конечно. Просто свои навязчивые идеи защищаешь.
— Заговори она, даже шепотом, — сказал Йожеф, — засмейся где-нибудь поблизости, я бы и в реве звукоусилителей распознал ее голос. Но вечно она смеялась в мое отсутствие, — сказал Йожеф, — всегда в ту дверь шепнет, за которой меня нет.
— Вот дура, — сказал Йожеф.
— Едва взошло солнце и последняя рок-группа покинула подмостки, — сказал Йожеф, — я пошел на пункт первой помощи и просмотрел список пострадавших. Ее там не было. Но мне сказали, что списки неполные. У одной палатки Красного Креста стояла пустая полицейская машина, я залез на капот, улегся, подобрав ноги, и заснул. Небо к тому времени опять заволокло.
— Когда я увидела его на капоте полицейской машины, — сказала Эстер, — с поджатыми ногами, с откинутой к ветровому стеклу головой и, как всегда, похрапывающего, сладко так, будто рядом со мной, с полуоткрытым ртом и ежащегося во сне от холода, мне стало жалко его до слез. «Не раскисай, глупая девчонка, — сказала я себе. — Смотри, еще разбудишь жалостливым своим хлюпаньем».
— Так он, значит, не за мной! — в испуге сказала Эстер.
— Так он, значит, не за мной, — в сердцах сказала Эстер.
— Увидев его на капоте полицейской машины, — сказала Беверли, — она судорожно отпрянула, будто собираясь бежать. За все время, что мы знакомы, я еще не видала ее такой испуганной. Все ее стройное, хрупкое, будто невесомое тело затрепетало, нежная, бледная кожа на лице пошла красными пятнами, большие черные глаза…
— …глаза как море, говорил Йожеф, — сказала Эстер.
— …сделались совсем огромными, — сказала Беверли. — Не знаю уж, что ее так потрясло, вообще-то она ведь любила Йожефа. Правда, открещивалась всегда, поганка этакая, но меня-то не проведешь, женщину в таких делах трудно провести. Хватаю ее за руку, чтобы удержать, — ладонь у нее потная, хотя ветер пронизывал в то утро до костей. Но рука вся мокрая. Я как наподдам ей в бок, ты что, говорю, балда, очухайся!
— Я так рассвирепела, увидев его, — сказала Эстер, — так рассвирепела, убить была готова. Не удержи меня Беверли, с машины бы его стащила, спихнула прямо в грязь. Так он, значит, не за мной! Чуть своего хваленого рассудка не лишилась, унаследованного от матери — жалких его остатков, которых не отняла еще эта благословенная страна. А ведь какая была усталая, боже мой, вымотанная до предела! Эти две ночи в Монтане совсем уж, кажется, меня доконали.
— Оставалось только удивляться, — сказала Беверли, — какие яростные силы может пробудить испуг даже после трех бессонных ночей. Я просто залюбовалась! Ее волосы, стянутые толстым узлом над почти прозрачным, изможденным телом, казалось, чуть ли не искры мечут в этих гнусных слезящихся сумерках (потому что опять, конечно же, раздождилось). Я сказала — испуг? Какой там испуг! Она так со страху распалилась, на львиную стаю пошла бы с голыми руками, лишь бы страх этот избыть. Плюс к тому же…
— Так он, значит, не за мной?! — сказала Эстер.
— К счастью, опять дождь пошел, — сказала Эстер, — вода попала мне за воротник и поползла по спине под курткой, и от этой щекотки я невольно рассмеялась. Успокаивало и то, что очумелые эти усилители, оравшие над головой, наконец, умолкли, и ночь стала вроде как ночь, хотя над горами уже светало, совсем как когда-то над Будой, и в воздухе запахло той же свежестью, точно на дунайском берегу рано утром… но от этих воспоминаний опять разволновалась, глупая девчонка, ах, сердечко какое чувствительное.
— После того как радиорупоры замолчали и люди расползлись по долине, — сказала Беверли, — стало тихо-тихо. Погасли и юпитеры, одни разбросанные там и сям бивачные костры выдавали, что лавочка не окончательно прикрылась…
— Так он, значит, не за мной! — сказала Эстер.
— Сколько у страха обличий! — сказала Беверли. — Одно — это ирония, которой засветились ее глаза…