Харуки Мураками - Хроники Заводной Птицы
Дома в почтовом ящике я обнаружил необычно толстое письмо и сразу понял, от кого оно. Не нужно было смотреть на адрес отправителя. Никто больше не способен изобразить на конверте кистью такие красивые иероглифы, кроме лейтенанта Мамия.
Лейтенант начал с извинений за долгое молчание и, как обычно, был необыкновенно вежлив и учтив, из-за чего мне сразу захотелось покаяться по всех грехах.
«Я все время собирался рассказать вам дальше свою историю, но разные дела мешали сесть за стол и взяться за перо. Так незаметно еще один год подошел к концу. Я все старею, один бог знает, когда меня настигнет смерть, поэтому больше откладывать это дело не могу. Боюсь, письмо получится длинное. Буду счастлив, если оно не слишком вас утомит.
Прошлым летом, доставив вам прощальный подарок от Хонды-сан, я долго рассказывал о том, что делал в Монголии, и теперь хотел бы продолжить свой рассказ. Позвольте поделиться с вами воспоминаниями. Вы спросите: почему в прошлом году я не рассказал все до конца? Этому есть несколько причин. Во-первых, тогда история получилась бы слишком длинной. Не знаю, помните вы или нет, Окада-сан, но у меня были неотложные дела и просто не хватило времени. И потом, тогда я был не готов к тому, чтобы сказать всю правду.
Однако, покинув ваш дом, я понял, что должен отбросить повседневные дела и честно открыть вам все до конца.
13 августа 1945 года в жестоком бою под Хайларом меня задело пулеметной очередью и, когда я лежал на земле, танк Т‑34 гусеницей раздавил мне левую руку. Меня без сознания отправили в советский военный госпиталь в Чите, сделали операцию, в общем — спасли жизнь. Раньше я уже говорил о службе в топографической команде Генштаба в Синьцзине. Нам было предписано при вступлении Советского Союза в войну немедленно передислоцироваться в тыл. Но я тогда считал, что лучше умереть, и добился, чтобы меня перевели поближе к границе, в хайларский гарнизон. Полез на передовую, бросился на советский танк с миной в руках. Однако пророчество Хонды-сан на берегу Халхин-Гола сбылось — умереть легкой смертью мне было не суждено. Я лишился только левой руки, но не жизни. Все, кем я тогда командовал, скорее всего, погибли. Конечно, мы действовали по приказу, но совершенно без толку. Это было бессмысленное самоубийство. Что могли мы сделать своими игрушечными минами против этих махин — Т‑34?
Русские расщедрились на мою операцию по одной-единственной причине — в бреду я пробормотал что-то по-русски. Об этом мне потом сказали. Я уже говорил, что знал азы русского языка. Служба в Синьцзине при штабе оставляла достаточно свободного времени, чтобы старательно его штудировать, и к концу войны я уже мог бегло говорить на нем. В Синьцзине жило много белогвардейцев; у меня были знакомые русские официантки, поэтому возможностей для языковой практики мы имели достаточно. Этим можно объяснить, почему русские слова выскочили у меня, когда я лежал без сознания.
У советской армии с самого начала был план: оккупировав Маньчжурию, отправить захваченных в плен японских солдат и офицеров в Сибирь на принудительные работы. Так поступили с немцами после окончания военных действий в Европе. СССР одержал победу, но война поставила советскую экономику на грань глубокого кризиса; всюду ощущалась острая нехватка рабочих рук. Недостаток взрослого мужского населения хотели компенсировать за счет военнопленных. В этом видели одну из важнейших задач. Чтобы ее решать, требовалось много переводчиков, а их катастрофически не хватало. Когда им показалось, что я говорю по-русски, меня срочно переправили в Читу, в госпиталь, не дали умереть. Не услышали бы они русских слов, остался бы я лежать под Хайларом и дождался бы смерти. Закопали бы где-нибудь у реки в безымянной могиле — и дело с концом. Странная штука — судьба!
Потом меня долго и тщательно проверяли на предмет того, гожусь ли я в переводчики, несколько месяцев идеологически перевоспитывали и отправили в Сибирь, на шахту. Дальнейшие подробности опустим. В студенческие годы я тайком прочел несколько работ Маркса. Нельзя сказать, чтобы я принципиально был против коммунистических идей. Просто мне довелось слишком много повидать, чтобы я мог попасться на этот крючок. Благодаря связям нашей команды с разведкой, мы хорошо знали, какие кровавые порядки установили в Монголии Сталин и его марионеточные диктаторы. После революции в концлагеря отправились десятки тысяч человек — ламаистских монахов, землевладельцев, противников нового режима. Там их ожидала жестокая расправа. То же самое происходило в самом Советском Союзе. Так что если в идеологию еще можно было поверить, то люди и система, воплощавшие эти идеи и принципы, уж точно не вызывали у меня доверия. Равно как и то, что мы, японцы, делали в Маньчжурии. Вы представить не можете, сколько рабочих-китайцев было уничтожено, пока строились секретные укрепления в Хайларе, и позже, когда стройка закончилась, — чтобы заткнуть им рот и сохранить в тайне план этих сооружений.
И еще одно. Я бы свидетелем той дьявольской сцены, когда русский офицер и монголы содрали кожу с живого человека. После этого меня бросили в глубокий колодец в монгольской степи, где в потоке невиданного ослепительного света я без остатка утратил интерес к жизни. Как же после всего этого такой человек, как я, может сохранить в себе веру в идеи и политику?
Я стал переводчиком, помогая советским властям контактировать с работавшими на шахте пленными. Не знаю, как в других сибирских лагерях, но на шахте, куда меня определили, люди гибли каждый день. От чего только не умирали: от недоедания, от непосильного труда, погибали под завалами, тонули, когда в забой прорывалась вода. Из-за жуткой антисанитарии свирепствовала всякая зараза, зимой стояли лютые морозы. Охранники зверствовали, малейшее сопротивление жестоко подавлялось. Случалось, пленных линчевали их же соотечественники, японцы. Что поделаешь, иногда люди ненавидят, подозревают, боятся друг друга, теряют надежду и отчаиваются.
Люди умирали, рабочих рук начинало не хватать, и тогда по железной дороге доставляли новую партию военнопленных. Одетые в какое-то тряпье, изможденные… Процентов двадцать умирали в первые недели, не выдержав кошмарных условий на шахте. Трупы сбрасывали в заброшенные шурфы. Копать могилы было бесполезно — земля так промерзала, что лопата ее не брала почти весь год. Так что шурфы для этого подходили лучше всего. Глубоко, темно и никакого запаха, потому что холодно. Время от времени мы подсыпали туда угля. Когда шурф наполнялся, его забрасывали сверху землей и гравием и переходили к следующему.
В шахты сбрасывали не только мертвецов. Иногда, чтобы запугать остальных, туда отправляли и живых. Стоило японскому солдату хоть в чем-то не подчиниться охране, как его хватали, избивали, ломали руки и ноги, а потом бросали в черную дыру. До сих пор в ушах у меня стоят жалобные стоны этих несчастных. То был настоящий ад.
Шахта считалась важным стратегическим объектом, ею руководили люди, которых присылали из партийного ЦК. Она усиленно охранялась войсками. Говорили, что поставленный во главе этого дела „член Политбюро“ был земляком Сталина, человеком еще не старым, полным амбиций и вместе с тем — строгим и безжалостным. Его заботило лишь одно — увеличение добычи угля на шахте, поэтому то, как расходовалась рабочая сила, имело для него значение. Пока добыча росла, ЦК считал шахту образцово-показательной и в качестве поощрения направлял туда больше рабочих, чем на другие объекты. Так что сколько бы людей ни умирало, на их место в необходимом количестве привозили других. Для повышения производственных показателей начальство требовало вести добычу в таких местах, где в обычных условиях работа считается опасной. На шахте участились несчастные случаи, но директор не обращал на это внимания.
Жестокостью отличалось не только начальство. Большинство охранников на шахте набирали из бывших заключенных. Люди без всякого образования, злопамятные, патологические садисты, не знавшие ни сострадания, ни привязанности, ни любви. Как будто, живя здесь, на краю света, среди сибирских морозов они выродились в какую-то особую породу, не имевшую ничего человеческого. Отсидев в тюрьмах Сибири по много лет за разные преступления, эти нелюди потеряли свои семьи. Возвращаться им было некуда, и они остались в Сибири, завели новых жен, детей.
На шахте работали не только японские военнопленные, но и много русских — политзаключенные и бывшие офицеры советской армии, попавшие под сталинские чистки. Среди них встречались хорошо образованные, очень достойные люди. Было несколько женщин и детей — наверное, члены разлученных семей политических преступников. Их заставляли работать на кухне, убирать мусор, стирать белье. Из молодых девушек нередко делали проституток. Кроме русских по железной дороге привозили поляков, венгров, каких-то людей со смуглой кожей (может быть, армян или курдов). Лагерь делился на три зоны. В первой, самой большой, содержались пленные японцы, во второй — другие заключенные и пленные. В третьем секторе жили те, кто находился на свободе, — шахтеры, специалисты, офицеры охраны и надсмотрщики с семьями и другие русские. Недалеко от железнодорожной станции стояла большая воинская часть. Пленным и заключенным запрещалось покидать отведенные им зоны. Сектора лагеря разделял прочный забор из колючей проволоки, который патрулировали солдаты с автоматами.