Томас Вулф - Паутина и скала
Или же ее очаровали его элегантность, изысканность костюма, утонченное, неотразимое обаяние манер, несравненная красота его лица и телосложения? Грациозное, небрежное достоинство, с каким покрывали его колени и зад эти наряды, старые, пузырящиеся брюки, сквозь которые, надо признать, его задние прелести сверкали неземной белизной, но которые, несмотря на это, он носил с такой светской безупречностью, с такой уверенностью и непринужденностью? Изящество, с каким он носил свой пиджак, элегантный «мешок на трех пуговицах», из которых уцелела одна верхняя, эффектно украшенный следами прошлогоднего бифштекса с соусом? Или его нескладное тело, над которым потешаются уличные мальчишки, подскакивающий, стремительный, широкий шаг, массивные, покатые плечи, болтающиеся руки, копна нечесаных волос, слишком маленькое лицо и слишком короткие для его грузного тела ноги, выставленная вперед голова, выпяченная нижняя губа, угрюмый взгляд исподлобья? Эти его достоинства прельстили светскую даму?
Или она оценила что-то иное – нечто тонкое, благородное, глубокое? Великую красоту его души, мощь и яркость «таланта»? Увлеклась им потому, что он «писатель»? Вспыхнув в сознании, это слово заставило его конвульсивно скорчиться от стыда, явило мучительную картину тщетности усилий, отчаяния, ложных претензий. И внезапно он увидел себя членом огромной убогой армии, которую презирал: армии жалких, пустых графоманов, никому не известных обидчивых юнцов, считавших свои души до того возвышенными, чувства до того тонкими, таланты до того изысканными и своеобразными, что грубый, вульгарный мир не способен их понять.
Джордж знал их вот уже десять лет, слышал их разговоры, видел их жалкую надменность, их немощное позерство и подражательство, и они вызывали у него отвращение своей безнадежной беспомощностью, поражали сердце серым ужасом неверия и отчаянной бессмысленности. А теперь, в единый миг слепящего стыда, они явились язвить его ужасающим откровением. Бледные, бездарные, немощные, озлобленные они нахлынули несметной ордой, бесясь от мучительного недовольства, злобясь на непризнание их талантов, насмехаясь с заливистым презрением над способностями и достоинствами более сильных и одаренных людей, неуверенно утешая себя смутной верой в таланты, которыми не обладали, слегка опьяненные туманными планами творений, которые никогда не завершат. Он видел их всех – жалких рапсодов из джаза, примитивных Аполлонов, модернистов, гуманистов, экспрессионистов, сюрреалистов, неопримитивистов и литературных коммунистов.
Джордж вновь услышал их давно знакомые слова жульнического притворства, и внезапно ему открылся в них окончательный приговор собственной жизни. Разве он не хмурился, не мрачнел, не плакался на недостаток того, отсутствие этого, на какие-то препятствия, мешавшие его гению раскрыться в полной мере? Не сетовал на отсутствие некоего земного рая, в чистом эфире которого его необычайная душа могла бы торжествующе воспарить к великим свершениям? Разве не было солнце этой низкой, отвратительной земли слишком жарким, ветер слишком холодным, перемены погоды слишком грубыми для его нежной, чувствительной кожи? Разве злобный мир, в котором он жил, люди, которых он знал, не были преданы низкому стяжательству и презренным целям? Разве этот мир не был равнодушным, убогим, безобразным, губительным для души художника, и если бы он перенесся под иные небеса – о! если бы он мог перенестись под иные небеса! – разве там душа его не преобразилась бы? Разве бы он не расцвел в ярком свете Италии, не стал бы великим в Германии, не распустился бы, подобно розе, в ласковой Франции, не обрел бы уверенности и красоты в старой Англии, не осуществил бы полностью своего замысла, если бы только мог, как тот эстет-беженец из Канзаса, с которым он познакомился в Париже, «поехать в Испанию, немного пописать»?
Разве он месяцами, годами не отлынивал от работы, не тратил попусту время, не давал себе потачки и не корчил из себя труженика, совсем, как они? Не проклинал мир, равнодушный к его выдающимся талантам, не съедал плоть свою в озлобленности, не глядел в окно с мрачным видом, отлынивая от работы и тратя попусту время – и чего добился? Написал книгу, которую никто не опубликует.
А она – превосходная, выдающаяся художница, яркий, тонкий и несомненный талант, искусная, уверенная, сильная женщина, которая работала, творила, создавала – терпела все это, заботилась о нем, оправдывала его нерадивость и верила в него. Все время, пока он бранился и жаловался на трудности жизни, потакал своим капризам, хныкал, что не в силах писать из-за утомительной работы в Школе, эта женщина титанически трудилась. Вела хозяйство, заботилась о семье, строила новый дом за городом, была ведущим модельером у фабриканта одежды, постоянно совершенствовалась в своем искусстве, изготовила декорации и костюмы для тридцати спектаклей, выполняла дневной объем работы утром, пока он спал, и, однако же, находила силы и время приехать к нему, приготовить обед и провести с ним восемь часов.
Это внезапное осознание неукротимого мужества и энергии Эстер, трудолюбия, спокойного самообладания во всех решительных поступках и мгновениях ее жизни по контрасту с пустотой, безалаберностью, сумбурностью его собственной, поразило Джорджа стыдом и презрением к себе. И словно немое свидетельство этого контраста ему неожиданно открылась противоположность разных частей комнаты. В той, где обосновался он, царил жуткий хаос, а в углу возле окна, где стоял стол, за которым работала Эстер, все было опрятно, прибрано, четко разложено, готово к работе. На чистых белых досках стола были закреплены кнопками хрусткие листы чертежной бумаги, покрытые эскизами костюмов, все эскизы так изобиловали неукротимой, живой энергией, утонченной, меткой уверенностью, что мгновенно оживотворялись не только всем ее несомненным талантом, но жизнью персонажей, для которых были созданы. Инструменты и материалы, которые она так любила и которыми пользовалась с таким чудесным мастерством, были разложены справа и слева в идеальном порядке. Там были тюбики и коробки с красками, гонкие кисточки, логарифмическая линейка, блестящий циркуль, длинные, остро очинённые карандаши, а за столом свисали с гвоздей в стенах рейсшина, измерительная линейка и треугольник.
И теперь каждая принадлежащая ей вещь, каждый след ее жизни в этой комнате неистово укоряли Джорджа своим видом, вызывая у него невыносимое раскаяние. В своей неподвижности они были непреклоннее и неотвратимее, чем черное сонмище мстительных фурий, какие только угрожали с мрачных, роковых небес бегущему от них человеку, красноречивее, чем трубный глас возмездия. Их немое, повсеместное присутствие рисовало воображению картину ее жизни, более полную и завершенную, чем подробная хроника двадцати тысяч дней, оно вело золотой нитью в неистовое смешение времен и городов. Соединяло Эстер со странным, ушедшим в прошлое миром, который был неведом Джорджу.
Побуждаемый мучительным желанием понять, постичь ее, сродниться с нею, извлечь все подробности ее прошлого из бездонной пропасти времени и безжалостного забвения нью-йоркской жизни, слиться с ним, срастись целиком и полностью со всем, что она видела, знала, чувствовала, разум его, подобно зверю, углубился в джунгли былого, выискивая окончательные пределы и малейшие скрытые оттенки смысла каждого случайного слова, каждого рассказа, эпизода, мгновения, каждого зрелища, звука, запаха, которые он со всей своей неутолимой жаждой неустанно извлекал из ее памяти в течение трех лет. Он плел эту ткань, словно остервенелый паук, покуда два мира, две жизни, две участи, предельно удаленные друг от друга, не соткались воедино таинственным чудом судьбы.
У нее в прошлом – оживленные улицы, неистовые людские потоки, сумятица больших городов, грохот копыт и колес по булыжнику, тронутые временем фасады больших темных особняков.
У него – уединенные жизни людей из глуши, которые в течение двухсот лет видели тени туч, проплывающие по густой зелени дебрей, погребенные останки которых лежат по всему континенту.
У нее – воспоминания о знаменитых именах и лицах, бурление толп, ликующий полуденный шум больших городов, топот солдат на больших парадах, громкие возгласы играющей на улицах детворы, люди, глядящие вечерами из раскрытых окон старых особняков.
У него – буйные ветры, завывающие ночами в холмах, скрип окоченелых кустов под зимней вьюгой, большие, багряные холмы, уходящие вдаль, в пределы смутных, безграничных мечтаний, нарушаемый ветром звон колокола, гудок паровоза, уносящегося в синие распадки и ущелья, ведущие на Север и Запад.
У нее – забытые, весело несущиеся над Манхеттсном клубы дыма, горделиво рассекающие воду суда, портовый город, пресыщенный торговлей и путешествиями. У нее – шелка, нежное белье, старая мебель красного дерева, мерцание выдержанных вин и массивного старого серебра, отборные деликатесы, бархатистые спины и горделивая демонстрация холеной, роскошной красоты, живописные маски и мимика актерских лиц и бездонная глубина их глаз.