Макар Троичанин - Корни и побеги (Изгой). Роман. Книга 3
- Давай! Гони!!! – закричала, заторопив, неожиданная пассажирка, ловко вскочив в кабину.
Сзади, подстёгивая, прогремел выстрел. Владимир невольно пригнулся и даванул на газ, а женщина засмеялась, освобождая лицо от мокрых прядей.
- Не бойсь: у него – холостые.
- Уверена? – засомневался пугливый водитель.
- Сама учора разрядила, - опять засмеялась беглянка.
Овальное чистое и довольно симпатичное лицо веселуньи очень красили сине-пресиние глаза с лёгким прищуром или, как часто говорят, с лукавинкой, свойственные цельным натурам, знающим себе цену. Большущий фингал под глазом нисколько не стеснял её и не мешал чувствовать себя уверенно и независимо в тесной кабине со случайным спасителем.
- Кто это? – спросил Владимир про облапошенного стрелка.
- Муж, - коротко ответила синеглазка и улыбнулась, гордясь собой и радуясь удачному побегу.
- Застукал? – предположил шофёр самое простое, глядя на синяк.
- Ага, - опять коротко подтвердила улыбчивая беглянка, обозначив в новой беззастенчивой улыбке симпатичные ямочки на щеках.
«За такой стоит гнаться с ружьём», - искоса разглядывая спутницу, решил Владимир. - «Чем пристальнее такую разглядываешь, тем сильнее притягивает. И не столько лицом и фигурой, сколько спокойной уверенностью в себе».
- Всё равно придётся вернуться на расстрел, - попытался он из мужской солидарности с рогатым мужем умерить её самоуверенность. – Куда денешься?
- Ну, нет! – решительно возразила неверная жена. – Вось – бачишь? – и, достав из кармана, торжественно показала почти новенький паспорт. – Куды хочу, туды и пойду, а назад – ни-ни, не возвернусь ни за якие гроши, кукиш вам! – и она выставила впереди себя внушительную дулю, сложенную из трудовых мозолистых и потрескавшихся пальцев с обломанными ногтями, но любоваться ею пришлось абсолютно непричастному к семейной сваре шофёру.
Владимир вспомнил, что у здешних колхозников, чтобы не сбежали с земельной каторги и не вздумали бастовать и ерепениться против начальства, паспортов не было – они хранились новенькими у председателя. Сельскохозяйственным рабам вообще запрещались самостоятельные передвижения за пределы района без разрешительной справки от председателя и участкового милиционера. А без паспорта ни прописаться на жильё, ни на работу устроиться, ни железнодорожного билета купить. Нарвёшься на милицию – в лучшем случае вернут в родную деревню, а скорее всего, отправят на настоящую каторгу, хотя она порой и не хуже колхозной.
- Как тебе удалось? – Владимир спрашивал о паспорте, оказавшемся в руках явной колхозницы.
Та, довольная собой, засмеялась грудным воркующим смехом – веселье не покидало её с тех пор, как она оказалась в спасительной кабине убегающего от мужа грузовика.
- Вумная жанчина, кали захочет, усё сможет.
Улыбнулся и Владимир, явно симпатизируя вумной жанчине.
- Похвались, если не секрет.
- Ниякого секрету няма. Кали мужика вельми раздражить, ён усё отдаст, дабы добраться до полюбившейся бабы. Вось и весь секрет. Председатель у нас вельми охоч до молоденьких баб, хотя и женат, и жонка стерегёт кажны шаг, и народ глумится, а усё неймётся, зудит в паху у кобеля. Конечно, кажны дзен сытый и хмельной, што ещё бугаю надо? Як появилась я у сяле, так и до мяне прилип што слепень. За каждую случку по двадцать палок обещал.
- Каких палок? – не понял Владимир.
- Ну, працодзён. А што з их проку? Усё едино ничога не дают. Потым злобиться стал, грозиться, што замордует на самых тяжких работах, ни зерна, ни овоща, ни бульбы, ничога по осени не даст, и дров – тоже, из хаты выгонит з мамкой. Што робиць? Упёрлась я, противно, узяла и выскочила замуж за нелюбого фронтовика без трёх пальцев на левой длани. Спервоначалу он мяне заборонял чуть не до драки, да скоро спился с дружками и председателем, и стал тот донимать пущей прежнего – заела яго моя неподатливость, да и мужики подзуживают, насмехаются. Мужа загонит куды подале, а сам прёт нахрапом у хату, еле отбиваюсь, сижу взапертях, а народ глядит, радуется, чакает, кали сдамся, на спор бьются. Да не на ту напал, кобелина паршивый!
Она потрясла со стороны на сторону головой, разлохмачивая и подсушивая пышные русые волосы, поправила, поглядев в зеркальце. И столько было уверенности и спокойствия в её движениях, что Владимир даже посочувствовал председателю.
- Креплюсь, креплюсь, а сама думаю: надо тикать, иначе али я яго зашибу, али ён мяне знасилует и придушит. Думала, думала и надумала. «Ладно», - говорю яму, - «твоя узяла. Отсылай мужа подале и приходи на ночь, но тильки отдай паспорт – хочу съездить и в Гродно, и в Минск, торговать буду». Он задумался тож, сверкнул на мяне исподлобья звериным взглядом и пообещал: «Принесу. Если ублажишь добре, отдам». На том и сговорились. А я бегом к председательше, рассказываю о сговоре и предлагаю, как только лампа у мяне в окошке загаснет, пусть ломится что есть мочи у дверь, шумит на усё сяло, народ собирает, пусть полюбуются на блудня-председателя. Можа, тады угомонится. Согласилась она. «Тильки» - говорит, - «не вздумай загасить лампу апасля – рёбра обоим кочергой пересчитаю».
Другая блудня достала из кармана большой старинный костяной гребень, каких Владимир никогда не видел, и старательно расчесала почти высохшие волосы, тяжёлой волной опавшие на плечи пальто в пятнах влаги. И, пока не закончила, часто взглядывая в зеркальце, шофёру пришлось терпеливо ждать самого интересного продолжения.
- Учора сам талдычит, еле языком ворочая, што едет на дальнюю просеку за брёвнами и заночует, а возвернётся и уведает, што пала под председателя, застрелит, и угрожающе посмотрел на висевшую у двери старую зброю. Як тильки ушёл, я перш-наперш собрала усе пули и выковыряла з их дробины и жаканы, потом сгоняла к самогонщице, отоварилась бутылкой зверобойного первача, выставила на стол скудную закуску – бульбу да огурцы, переоделась у платье з тесными пуговками, штоб трудно расстегнуть, и стала ждать коханого. Сидеть спокойно не можу – сердце як у колгоспного трактора молотится, бегаю по хате, углы сшибая, скорее, думаю, стямнело бы да усё разом, пропади оно пропадом, и кончилось, як выпадет. И яму невтерпёж – ещё тильки вечернее марево сяло накрыло, а ужо стукается у дверь и слышно: дышит як запалённый зверь. Жутко и противно.
Она поёжилась, вспоминая вчерашнее свидание, и потуже запахнула пальтишко, словно защищаясь.
- Як адчынила дверь, так и набросился, тискает усю, лапищами лапает игде попадя, перемогаю, думаю, не убудет, альбо своё трымать. Отбиваюсь, як можу, отпихиваю от себе, отдираю цепкие и липкие руки, почти кричу – и так хочется вцепиться в жирное горло! «Погодь, зазря истратишься и на ночь не хватит, уймись, давай выпьем за мир да любовь». Успокоился враз, обмяк, а от самого самогонкой так и несёт, видать, приложился для храбрости перед приходом. И я успокоилась, вельми добра, думаю, сейчас добавим тебе моего зверобойчика, ты и с копыток, не до любви будет, заборонюсь от гада. А ён господарём за стол, налил себе по привычке стакан до краёв и мене у другий плеснул, як привык собутыльникам-прихлебалам. В пасть вылил як у вядро, помотал башкой, гыкнул от нежаданной силы водки, кинул у рот огурец, давясь и истекая слюнями, зажевал, не соображая враз забалдевшей головой што робить далее, як знов идти на приступ. А я ему для смелости ещё подлила, не жалея, пей, родной, за любовь и ласку, за ночную таску. Вылакал, но держится – здоровый кобель: не працуе и ест от пуза. Говорю, штоб не тянуть время: «Давай, коханый, раздевайся и у постельку, а я – потым». И сама со страху чуть не полстакана выпила. Прояснилось у голове, осмелела. «Кажи», - гуторю, - «пашпорт, давай мяне». Ён пошёл к печи, выпил полведра воды через край, очухался, достаёт из кармана председателевой шевиотовой гимнастёрки пашпорт, повертел у руке, баит з усмехом: «Як договорились: ублажишь – получишь». Снова запрятал заветный документ у карман, повалился на кровать и стал раздеваться, падая со стороны на сторону и путаясь в одёжках. «Дапамаги», - приказывает и ноги в сапогах протягивает. Цягну сапожищи и портки, приговаривая, яки ладненьки и справненьки, и як у нас усё будет ладком, завешиваю яму ухи лжой, штоб про карман гимнастёрки запамятовал. Сопит довольный, грозится: не пожалеешь, я добрый, кали со мной по-доброму, и гимнастёрку дал снять. Воркую, хвалю, яка одёжа справная, як я аккуратно уложу на лавку, штоб не помялась, а сама повернулась к яму спиной, загородила одёжу, выцягнула пашпорт и под скатёрку сунула. Сердце зусим заходится, стукотится бешено от страха, и от радости готова расцеловать пьяную гадючью рожу, пригладить чужую наглую тушу, разлёгшуюся на супружеской кровати. Сейчас, обещаю, приду, ублажу родненького, и дунула со всей силы в лампу, аж яна щёлкнула пламенем и загасла, завоняв керосином. «Давай», - еле плетёт языком, - «иди…» Дозвался, скотина!