Джеймс Болдуин - Современная американская повесть
— Что «если»?
— Если удовлетворят наше ходатайство. Ведь они не обязаны это делать. — И еще одно ему надо выговорить: — Я… я не думаю, что нам откажут, но лучше ждать самого худшего. Фонни могут предъявить еще более серьезное обвинение, потому что эта дамочка потеряла ребенка и, кажется, совсем рехнулась.
Молчание; смех на кухне. Джозеф почесывается под мышкой, не сводя глаз с Фрэнка. Ему становится все тревожнее и тревожнее.
— Так, — с ледяным спокойствием наконец говорит Фрэнк. — Значит, околпачили нас.
— Старик, ты что это? Правда, положение трудное, но не все еще потеряно.
— Нет, — говорит Фрэнк. — Все потеряно. Его сцапали. И не выпустят, пока не сделают, что надо. А сейчас у них еще не все готово. И ничего мы сделать не сможем.
И потому, что ему страшно, Джозеф кричит:
— Но мы должны что-то сделать! — Он слышит, как его голос ударяется о степу, о смех девиц на кухне.
— А что мы можем?
— Если разрешат взять на поруки, соберем деньги в складчину…
— Как?
— Старик! Я и сам не знаю как. Одно знаю — надо!
— А если не разрешат под залог?
— Тогда мы его выручим! Я готов пойти на что угодно — выручим!
— Я тоже готов. Да только что мы можем?
— И можем, и выручим! Вот в чем наша задача. Мы с тобой знаем, что ему там не место. Те, гниды, тоже это знают. — Он встает. Его колотит дрожь. На кухне замолчали. — Слушай! Я знаю, что ты хочешь сказать. Ты скажешь, что нас держат за горло. Да, правильно. Но ведь это наша плоть и кровь, старик! Наша плоть и кровь! Как мы это сделаем, не знаю. Знаю только — надо добиться своего. Ты за себя не боишься, и — вот тебе крест! — я тоже за себя не боюсь. Его надо вызволить оттуда. И мы его вызволим. Вот и все. И самое главное, старик, нельзя падать духом. Хватит этим гадам, мать их так, измываться над нами. — Он стихает, отпивает пива из банки. — Довольно они наших детей поубивали.
Фрэнк смотрит на отворенную дверь в кухню, в проеме которой стоят его дочери.
— Что тут у вас, все в порядке? — спрашивает Адриенна.
Фрэнк швыряет свой стакан с вином на пол, стакан, звякнув, разбивается вдребезги.
— Чтобы духу вашего здесь не было, сучки желтомордые! Ясно? Чтобы духу вашего здесь не было! Другие на вашем месте промышляли бы на панели, лишь бы выручить брата из тюрьмы, а они задарма стелются под эту кодлу с книжечкой под мышечной, которая только на то и способна, что принюхиваться к ним. Пошли спать! Чтобы духу вашего здесь не было!
Джозеф смотрит на Адриенну и Шейлу. Он вдруг видит нечто очень странное, нечто такое, что ему и в голову раньше не приходило: он видит, что Адриенна любит отца трудной любовью. Она знает, что ему больно. И успокоила бы его боль, если б могла, если б знала как. Она все бы отдала, лишь бы знать, лишь бы успокоить его. Она и не подозревает, что Фрэнк видит в ней ее мать.
Не проговорив ни слова, Адриенна опускает глаза и уходит, и Шейла идет следом за ней.
Наступает тишина — она огромна, она все ширится, ширится. Фрэнк закрывает лицо руками. И тогда Джозеф понимает, что Фрэнк любит своих дочерей.
Фрэнк сидит молча. Его слезы капают на стол, стекая с ладоней, закрывающих ему лицо. Джозеф не сводит с него глаз. Слезы бегут с ладоней Фрэнка на запястья и капают с невыносимым, легким, легчайшим стуком на стол. Джозеф не знает, что сказать Фрэнку, и все же говорит:
— Сейчас не время плакать, старик. — И допивает пиво. Смотрит на Фрэнка. — Ну как, успокоился?
Фрэнк наконец отвечает ему:
— Да. Успокоился.
Джозеф говорит:
— Ложись спать, старик. Нам завтра вставать ни свет ни заря. Вечером я тебе позвоню. Ты меня понял?
— Да, — говорит Фрэнк. — Понял.
Когда Фонни узнает, что судебный процесс отложен и почему он отложен, узнает, какое действие может оказать несчастье, случившееся с Викторией, на то, что случилось с ним самим, — говорю ему об этом я, — в нем происходит нечто очень странное, нечто просто удивительное. Он не то что теряет надежду, он перестает цепляться за нее.
— Ну что ж, ладно. — Вот все, что он говорит.
Я будто впервые вижу его широкие скулы, и это, наверно, так и есть, потому что он сильно похудел. Фонни смотрит на меня, смотрит мне в душу. Глаза у него огромные, глубокие, черные-пречерные. Мне становится и легко, и страшно. Он сдвинулся с мертвой точки, он отошел — не далеко, но все-таки отошел куда-то. Он там, где меня нет.
И он спрашивает, устремляя на меня тяжелый взгляд своих огромных глаз:
— Как ты?
— Ничего. Нормально.
— А ребенок?
— И ребенок хорошо.
Он широко улыбается. Меня это всегда пугает, потому что я не перестаю замечать у него дырку на месте выбитого зуба.
— Ну что ж, я тоже нормально. Не горюй. Скоро я вернусь. Вернусь домой, к тебе. Я хочу обнять тебя. И чтобы ты меня обнимала. Мне надо обнять нашего ребенка. И верь! Так обязательно будет!
Он снова улыбается, и все дрожит у меня внутри. Любовь, любовь моя!
— Не бойся. Я вернусь домой.
Снова улыбка, и он встает и поднимает кулак, приветствуя меня. Он смотрит мне в глаза, смотрит пристально, и я впервые вижу, что у человека может быть такой взгляд. Он слегка дотрагивается до груди, наклоняется и целует стекло, и я целую стекло.
Теперь Фонни знает, почему его держат здесь, знает, почему он сидит за решеткой. Теперь он посмел оглядеться по сторонам. Его держат здесь не за какое-то преступление. Он всегда это знал и теперь знает, но к его знанию прибавилось что-то новое. За столом, в душевой, спускаясь и подымаясь по лестнице, вечерами, до того, как их всех опять посадят под замок, он разглядывает тех, кто рядом с ним, прислушивается. А что они натворили? Да не так уж много. Кто много всего творит, те властны посадить в тюрьму вот этих людей и держать их за решеткой. А убийцы, насильники творят свои дела на воле. И воры, извращенцы, студенты колледжей с портфельчиками под мышкой — все, все, все заняты своим важным делом. Палачи заняты своим делом. Епископы, священники, проповедники — все заняты своим делом. Государственные мужи — ну, у этих дел сверх головы. А эти пленники — потаенная цена за потаенный и безжалостный террор: праведники должны держать неправедных на примете. Если ты творишь свои дела на воле, значит, у тебя и власть и необходимость повелевать неправедными. Но это, думает Фонни, палка о двух концах. Ты либо с ними, либо против них… Ладно! Я все понял. Собаки! Не удастся вам меня вздернуть!
Я приношу ему книги, и он читает. Мы ухитрились переправить ему бумагу, и он рисует. Теперь, зная, где он и что он, Фонни начинает понемногу разговаривать с другими заключенными, начинает, так сказать, чувствовать себя как дома. Он понимает, что тут с ним все может случиться. Но, поняв это, он уже не поворачивается спиной к здешней жизни. Ей надо посмотреть прямо в лицо, может, даже подразнить ее, пошутить с ней, быть посмелее.
Фонни перевели в одиночку за то, что он дал отпор насилию; Он лишился еще одного зуба, и ему чуть не выбили глаз. В нем растет ожесточение, он уже не тот, что был, слезы застывают у него в самом нутре. Но он совершил прыжок с вышки отчаяния. Он борется за жизнь. Он видит перед собой личико своего ребенка, у него назначено свидание с ним, и вот, сидя по горло в дерьме, в зловонии, исходя потом, он клянется, что придет на эту встречу тогда же, когда придет и ребенок.
Хэйуорд добился разрешения о выдаче Фонни на поруки. Но сумма залога велика. И тут приходит лето.
В тот день, которого я никогда не забуду, Педросито отвез меня из испанского ресторана домой, и я с трудом, с трудом, с трудом добралась до своей комнаты и села в кресло.
Ребенок вел себя беспокойно, и мне было страшно. Сроки мои почти наступили. Я чувствовала такую усталость, что впору умереть. Фонни сидел в одиночке, и я давно с ним не виделась. А сегодня свидание состоялось. Он был такой тощий, весь в синяках, что я чуть не закричала, увидев его. Да где кричать, кто услышит? И такой же вопрос был в огромных, раскосых черных глазах Фонни — глазах, горящих сейчас, как у пророка. Но когда он улыбнулся, я будто увидела его — увидела, какой он, мой любимый.
— Придется нам наращивать мясо на твои косточки, — сказала я. — Господи! Смилуйся над нами!
— Громче говори. Он тебя не слышит. — Но сказал он это с улыбкой.
— Мы собрали почти все деньги на залог.
— Я так и думал.
Мы сидели и только смотрели друг на друга. Мы любились сквозь это стекло, сквозь камень, сквозь сталь.
— Слушай! Я скоро выйду отсюда. Я вернусь домой, потому что сейчас мне будет радостно вернуться. Ты меня поняла?
Я смотрела ему в глаза.
— Да, — сказала я.
— Теперь я ремесленник, — сказал он. — Как тот малый, который сколачивает… столы. Слово «художник» какое-то нехорошее. Оно всегда было мне не по душе. Пес его знает, какой в нем смысл. Я работаю из нутра, руками работаю. И теперь я знаю, что к чему. Кажется, по-настоящему понял. Даже если не осилю. Но нет, этому не бывать. Теперь не бывать.