Оксана Забужко - Музей заброшенных секретов
Так вы хотите сказать, спросила я, что дело Олены Довган тоже могло быть уничтожено в пятьдесят четвертом — уже после того, как из него выписали и выдали родственникам справку о смерти? Все может быть, согласился Павел Иванович. Тогда объясните мне это, сказала я, вынула из сумочки и положила перед ним на стол фото — как на приеме у экстрасенса. Или у знахарки.
Это она? Она. Хм, сказал Павел Иванович, профессиональным глазом рассматривая четырех мужчин и женщину в форме УПА, хорошее фото. Это он оценивал не эстетические качества снимка, не ракурс или композицию, а его пригодность для оперативной работы — для опознания пятерых выстроившихся в ряд объектов розыска, сфотографированных тогда, когда самого Павла Ивановича еще не было на свете. (Или, может, уже был? Ему же где-то так и есть, под шестьдесят, и мама тоже говорила, что он после войны родился…)
Откуда у вас это фото? Это звучало уже как допрос. Из архива, честно сказала я, только не из вашего — из фондов одного академического института. Вот как оно могло там оказаться, откуда, как вы говорите, могло выплыть? Хорошее фото, повторил Павел Иванович и положил снимок на стол. Ага, сказала я, уже немного раздраженная этим некстати демонстрируемым гэбэшным профессионализмом, который заключается, кроме всего прочего, и в способности уклоняться от неудобных вопросов, — и ткнула пальцем в Того, который любил Гелю: вот этот, слева, даже на вас похож, смотрите, ей-богу, похож! Правда, здесь тень неудачно легла на лицо, но, ей-богу, что-то есть…
Павел Иванович как-то странно, быстро взглянул на меня. Как кондор, не поднимая век: глаза как два агатовых перстня. И, удивительное дело, — я это брякнула, особенно не задумываясь: ну похож и похож, мало ли на свете похожих людей, я даже слышала где-то теорию, будто у каждого из нас должен быть на планете хотя бы один живой двойник, гримасы генной комбинаторики, — но под этим его неподвижным взглядом кондора, или нет, змеи (глаза восточной красавицы, прямо тебе Шахерезада, блин!), что-то во мне включилось и загудело в сознании: где-то я его видел, сказал Адя, когда впервые пришел к Павлу Ивановичу в архив, а я тогда смеялась и цитировала из «Пропавшей грамоты» голосом Ивана Миколайчука: «слушай, кого ты мне, казак, напоминаешь?»… Наверное, такая яркая внешность сама по себе провоцирует в людях всякие странные дежавю, вот ведь и мама говорила — Омар Шариф, или как там того актера времен ее молодости звали, а я бы сказала — Кларк Гейбл из «Унесенных ветром», которого во времена маминой молодости советскому народу не показывали, только Кларк Гейбл, переделанный на восточный лад, словно бы отредактированный исламским цензором для съемок на фоне пальм и минаретов… А может, это вообще такой особенный тип — Человек, Которого Каждый Где-То Видел, и такие тоже нужны в спецслужбах, чтобы лучше морочить людям голову? В любом случае, я не издевалась над Павлом Ивановичем, как ему, возможно, показалось, а сказала вполне очевидную вещь, которая должна была бы ему польстить: лицом он и правда немного похож на того красавца с печальными глазами — на мужчину из моего сна, на того, в ком Адя подозревает своего тайного тезку, что прошел сквозь судьбы Адиной семьи, как каскадер в фильме, так и не расшифровавшись (какой-то «Ад. Ор.», говорит Адька, хоть я сразу возразила, что «Ор.» — это же, наверное, «Орест», и уже потом засомневалась, не навеяно ли мне и это кинематографом — «Белой птицей с черной отметиной», где молодой Ступка впервые в советском фильме сыграл не карикатурного бандеровца, и как раз Ореста…). Но Павел Иванович, похоже, совсем не был польщен таким сравнением, потому что достаточно сухо сказал мне, что его отец как раз в те годы служил в тех краях — и как раз в отделе «по борьбе с бандитизмом», вот так. Я только рот разинула. И даже был тяжело ранен в бою: чудом выжил. Вон как, сказала я, не зная, что тут еще сказать. На всю жизнь остался инвалидом, пожаловался Павел Иванович. Я и себе скорчила скорбную гримасу, с чувством, что теперь это уже он надо мной издевается, — ведь это моего отца сделали инвалидом, и не без помощи того самого ведомства, в котором так отличилась династия Бухаловых. И если уж про борьбу с бандитизмом, то это мой отец ушел на нее с голыми руками и не вернулся — с тем бандитизмом без кавычек, что захватил полмира: властным, державным, господствующим! — а Павел Иванович будто складывал судьбы наших отцов в одну папочку и предлагал мне дружить семьями: две сироты инвалидов, здравствуй, Маугли, мы одной крови, ты и я… Я спросила, жив ли еще Бухалов-старший. Нет, умер в восемьдесят первом. И снова мне показалось, что Павел Иванович ждал, будто я отзовусь: а мой в восемьдесят втором! Словно нарочно вызывал меня на тему отца, которую сам не решался задевать, на какую-то игру с непонятными правилами, вроде перестукивания на Пасху крашеными яйцами, на пробу, чей отец крепче… Но я промолчала. Моя подорванная вера в онтологическую неуничтожимость каждой правды торчала из меня во все стороны обгоревшими металлоконструкциями, и место разрухи было огорожено желтой полицейской лентой: Ground Zero, вход запрещен. А потом мне его почему-то стало жалко — моего самозваного Маугли, Павла Ивановича Бухалова. Инвалидского сироту.
Бросаю окурок в лужу, крайне возмутив стайку воробьев (такие комочки, а сколько шума!). А вот и ворота Заборовского, к которым не водят туристов, третье столетие замурованы наглухо — с буйно-кудрявым барочным фризом и колоннадой, утопленной в стене… По ту сторону переулка онкологическая клиника, у больных отличный вид из окон для размышлений о вечном: замурованные ворота, No Exit. Оставь надежду.
Жаль все-таки, что Адя сейчас на переговорах.
Может, маме позвонить? Нет, маме придется долго рассказывать, да и не уличный это разговор… Привет ей Павел Иванович и на этот раз передать не забыл, даже спросил, работает ли она еще там же в Лавре, в музее кино? Нет, она уже на пенсии. Неужели, удивился Павел Иванович, — наверное, ему запомнилось, что мама должна быть моложе. По виду запомнилось, а не по году рождения, непротокольно. Наверное, она действительно ему нравилась. Повезло ей. И мне, соответственно, тоже.
Только папе не повезло. Ну вот так получилось — не повезло, и всё. Собственно, если подумать, то своим «инвалидом» Павел Иванович по-своему, неявно передо мной извинялся — мир-дружба-тра-ля-ля, такая жизнь… Кому-то везет, кому-то нет. Возьмемся за руки, друзья, если бы парни всей земли. Лично к нему, к Павлу Ивановичу, у меня и правда нет никаких претензий — наоборот. И вообще, в нем есть что-то симпатичное. Что-то даже по-своему беззащитное.
Но штука в том, что был еще один, кому тогда не повезло, — тот, чью посмертную правду защищал мой отец, пока сам не погиб: кто спроектировал волшебный дворец из моих детских сказок, а потом повесился — как раз вовремя, чтобы не увидеть, как его создание изуродуют. Вот тому, увы, не повезло больше всех — хотя тут Павел Иванович уже вовсе ни при чем, это уже по отношению к нему и правда — чистый природный катаклизм… Да он, наверное, и не думал про того никогда, и забыл, с чего началась та история, так что не лучше ли вытереть ее из поля видимости, чтоб не усложнять и без того сложную жизнь? Delete, delete.
И вот в этом пункте что-то во мне встает на задние лапы и ревет медвежьим рыком: не дам!.. Не позволю. Как это мне до сих пор никогда не приходило в голову, что я, собственно, весь свой журналистский век занималась тем же самым, за что погиб мой отец, — защищала чьи-то правды, к которым применили delete? Озвучивала пустоты специально созданного молчания. У нас с ним различная наследственность, с Павлом Ивановичем.
Потомственный кагэбэшник, с ума сойти. Наш семейный потомственный кагэбэшник — как домашние врачи в английских викторианских романах, переходившие из поколения в поколение, от мамы к дочке…
Такая профессия: создавать зоны молчания. Подделывать голоса, накладывать их поверх заглушенных — чтобы те никогда не были расслышаны. У нас с ним разные профессии, с Павлом Ивановичем, — прямо противоположные по назначению. Неудивительно, что мы друг друга не поняли. Хотя он и старался.
Так бывает, когда место, которым ушибся, отходит от первого шока и разгорается болью уже много погодя, когда думаешь, что обошлось: с каждым новым шагом вдоль облупленной, не-для-туристов, в пятнах мокрых подтеков и несмываемых граффити Софийской стены меня разъедает все более жгучее чувство досады. Чувство, будто я где-то оплошала, лоханулась, что-то важное прозевала, выпустила из поля зрения… И утратила для «VMOD-фильма» действительно неоценимого консультанта, может единственного из всего кадрового состава СБУ, кто был мне нужен, вот уж дословно — на роду писанный, так, как пишутся нам на роду самые главные любови и дружбы: это же сколько должен он знать от своего покойного «борца с бандитизмом» такого, про что вовек нигде не прочитаешь!.. И из архивов тоже не выкопаешь: самые кислотные «вещдоки» сталинской поры, по сравнению с которыми мясницкие аттракционы красных кхмеров и каннибалов товарища Мао, чего доброго, выглядели бы ученическими упражнениями, — те, можно не сомневаться, полетели в огонь еще на той первой волне перепуга, в 1954-м, сразу после смерти Вождя Народов… Как это, он сказал, обозначалось в их журналах? «Документ уничтожен как не представляющий исторической ценности»? Вот, блин, привыкла работать под запись, а теперь уже и не уверена, точно ли запомнила… Воспоминаний те «борцы» тоже, по понятным причинам, не оставили — а вот детям своим что-то рассказать могли, и Павел Иванович наверняка знает про ту эпоху куда больше, чем захотел мне показать. Даже если ему ничего конкретного и не известно про погибшую 6 ноября 1947 года Олену Довган. И про того человека, из-за которого она погибла, — я показала ему на фото: крайнего справа.