Валерий Залотуха - Свечка. Том 2
Сделав мимо твоей клетки два решительных хищных шага, он задержался на мгновение и, недовольно глянув на тебя из-за плеча, зашагал дальше. Человек-гриб, царь-подосиновик двигался мимо кубиков клеток с заключенными, как командующий парадом перед квадратами полков, но вместо торжественного «ура» его проход отмечался смятенной тишиной.
Чуть погодя из начкаровского купе беззвучно выбрался писатель. Если прапорщик налился, раздался, разбух от непомерно выпитого, то он, наоборот, как бы умалился, истончился, еще больше обесцветился. Из выцветшего воротника голубой водолазки, словно стебель повилики, тянулась напряженная белая шея, на которой была криво насажена овальная, словно куриное яичко жопкой кверху, голова. Лицо писателя было неподвижным и до жути белым. Оно было белее его белых, совершенно седых волос, удивительным образом сохранивших укладку. Большие глаза писателя стали еще больше и, изначально голубые, сделались неестественно синими.
Он остановился напротив и смотрел на тебя неподвижно и не моргая, ничего этим взглядом не выражая, не только не пытаясь понять тебя, но, кажется, и не видя.
Выматерившись от души и отдав громовые приказания в другом конце вагонзака, начкар ходко вернулся к твоей клетке и остановился, заслонив своей могучей плотью почти бестелесного писателя. За столь короткий промежуток времени прапорщик неожиданно протрезвел, вполне ощущая собственное присутствие во времени и пространстве и свою в нем роль, но, глядя на тебя, как будто тушевался.
Подавив приступ изжоги и брезгливо наморщившись, начкар обратился к тебе громким требовательным шепотом:
– Фамилия.
– Золоторотов, – голос был чужим, жалким и почти не слышным, но начкар услышал.
– У тебя отец есть, Золоторотов? – тем же, взывающим к признанию, громким шепотом спросил начкар.
– Нет! – торопливо ответил ты, словно ждал этого вопроса и боялся его услышать.
– А где он?
– Погиб.
– Давно?
– Давно. Еще в детстве. Точней, я тогда еще не родился.
Прапорщик озабоченно вздохнул, глянул озадаченно, яростно поскреб пятерней тяжелую, как свиной бок, бордовую щеку и заговорил вдруг не как с полностью зависящим от него этапируемым заключенным, а как почти с равным – с человеком.
– Ну, в общем, так, Золоторотов… Отец тут у тебя объявился. «Это сын мой»… – проговорил прапорщик почти растерянно, и, словно громовое эхо, по-прежнему на своем настаивая, донеслось из конца вагона грозное, укоризненное, жалобное:
– Сы-ын мой!
Прапорщик пожал плечами и глянул на тебя сочувственно.
– Я понимаю, сам без отца рос… Ну, в общем, не твой это отец?
– Нет! – решительно отказался ты.
Начкар громко вздохнул – его переполняли и мучили малознакомые его цельной натуре сомнения.
– Ну что, писатель, смотри и запоминай, потом роман напишешь, – насмешливо и зло бросил он через плечо в неподвижное лицо писателя, вновь отправляясь туда, откуда только пришел.
Писатель, видимо, вспомнил, кто он и где он, и, чтобы понять – зачем, вытащил из кармана сигареты и, щелкнув зажигалкой, закурил, затянулся, фокусируя на тебе твой пронзительно-синий взгляд.
А с другого конца вагонзака вновь стали доноситься возбужденные голоса и среди них голос того, кто называл себя твоим отцом – густой, требовательный, напористый:
– Ну и что, что другая фамилия! Ну и что из того, что я Краснопевцев, а он Золоторотов? Это только по документам. А по жизни он мой сын. Пустите меня к нему, я докажу!
– Как докажешь?
– Докажу! Он сын мой! А я отец! Отведите меня к нему! Отец я, отец!
– Да пусть сходит!
– Пусть посмотрит!
– Жалко, что ль? – в беседу включились те, кто находился в соседних клетках – это было на этапе событие, это было представление, и никому не хотелось, чтобы оно вот так, ничего не прояснив, кончилось.
– Молчать! – властно крикнул начкар и тем же тоном прибавил: – Я кому чего сказал?! – Тут же сделалось тихо, и, кажется, начкар задумался, принимая свое решение.
«Нет, – подумал ты испуганно и торопливо. – Господи – нет! Пожалуйста – нет! Я не хочу, не хочу, не хочу никакого отца! Нет у меня отца, нет и не нужен!» – Состояние твое было близким к паническому.
(Даже не знаю, почему ты так испугался, может подумал, что он тебя задушит?)
– Выводи, – решительно скомандовал начкар, и тут же завизжал ключ в замке.
Поезд все еще стоял.
В глухой, выжидающей тишине, способной взорваться в любой момент смехом, криком, дракой или чем-то другим, непредсказуемым и страшным, послышались шаги тесно идущих людей – торопливые, семенящие, шаркающие…
3В первое мгновение он показался тебе большим, огромным, великим, даже непонятно почему, ведь был он немногим выше тебя…
Может, из-за своих больших, крепких, почти по-обезьяньи длинных рук, которые заканчивались ладонями величиной с лопатный штык?
Или из-за широченных плеч, которые делал такими старомодный пиджак стального цвета с подкладными ватными плечами?
Или, может быть, лоб – широкий, твердый, покатый – создавал такое впечатление?
Но, скорей всего, думаю, твой первый взгляд на человека, называющего себя твоим отцом, был парализован страхом, а у страха, как известно, глаза велики.
И опять внезапно, без предупреждения, поезд начал движение, вагон резко и сильно дернулся – так резко и сильно, что все стоявшие напротив тебя по ту сторону клетки сильно качнулись, и некоторые чуть не повалились, и только называющий себя твоим отцом, продолжал неподвижно стоять, неподвижно на тебя глядя.
И, чтобы не смотреть в его глаза, ты опустил взгляд.
Лапы у него были сорок пятого размера, наверняка, если не больше, не лапы – ласты в банных резиновых шлепках. Обнажая жилистые щиколотки, начинались или кончались, смотря откуда считать, штаны – разболтанные синтетические треники, из каких не вылезают девять десятых находящихся под следствием и на этапе. За штанами шел вышеупомянутый, явно с чужого плеча, пиджак. Возможно, в нем ходил отставной военный, причем никак не ниже полковника, а то и генерал – дорогого редкого ныне бостона в елочку, и на его широких бортах остались дырочки от орденов и отметины от медалей. Пиджак был велик, но из-за длины рук рукава выглядели коротковато, из них вылезали, свисая, штыковые лопаты ладоней, насаженные на подобающие размеру черенки запястий – их было там как будто по два, сложенных один к одному, обтянутых жесткой в рыжих волосинах кожей.
Под пиджаком виднелась выцветшая красная майка, самая настоящая майка, какие ныне почти никто уже не носит – их заменили футболки. Из-под ее овального выреза на жилистой костистой шершавой груди вырывались синие и яростные языки татуировки.
Он был сед и лыс – это из-за обширной, почти во всю голову, лысины лоб казался широким, каким на самом деле не был, а был довольно-таки скошенным, седые волосины жестко топорщились лишь над большими, вытянутыми вверх ушами на висках и на затылке.
Челюсти крепкие, хищные, в жесткой стальной щетине, со свежей, сочащейся сукровицей ссадиной на скуле, подбородок вытянут книзу и выдавался вперед – такие подбородки бывают у людей, исполненных насмешливости и ехидства.
Лицо его было словно из камня вырезано, но не из мрамора или гранита, из которых делают памятники и надгробия, а из недолговечного песчаника, изрезанного трещинами событий и страданий. Кажется, в иероглифах его лица, в этой прихотливой геометрии морщин была нарезана вся его прожитая жизнь, но прочитать их могли только двое – он сам и тот, кто их нарезал.
Да, а глаза его были маленькими, спрятанными под выступающими уступами надбровий в седых кустистых бровях, кажется, такие глаза не бывают добрыми, но сейчас они смотрели добро и ласково, так добро и так ласково, как только могли смотреть глаза этого не очень доброго и совсем не ласкового человека.
– Не узнаешь? – спросил он, заискивающе улыбаясь, с неумелым притворством в глухом хриплом голосе.
Он хотел тебе понравиться, он очень хотел понравиться!
– Нет! – торопливо отозвался ты и даже замотал головой по-лошадиному, я бы даже сказал – по-ослиному.
Этого только и ждали.
Притихший, глядящий во все глаза и слушающий во все уши вагонзак взорвался громким злорадным смехом.
– Отец!
– Папаша!
– Папочка!
– Батя!
Старик поежился, продолжая улыбаться и смотреть тем же притворно-ласковым взглядом, но общий смех сделал его жалким, и именно в тот момент ты понял, что называющий тебя своим отцом человек – пожилой, старый, старик.
– Что, дед, не признает? – смеясь вместе со всеми, обратился к нему начкар.
– Погоди, гражданин начальник, – не сводя с тебя все того же взгляда, поднял руку тот. – Я-то его сразу узнал, а разве он может? Он же меня совсем не помнит. Маленький был, ма-аленький… Да погодите вы тоже, – обратился он ко всем смущенно, унимая общий смех.
Смех стал быстро стихать, и в наступившей выжидающей, почти благодушной тишине особенно резко, жестоко, зло, как внезапный удар исподтишка, прозвучал крик с другого конца вагона: