Давид Гроссман - См. статью «Любовь»
Кстати, Найгель ответил на это:
— Возможно, ты будешь удивлен, Вассерман, но я не боюсь этого. Напротив: мне это даже нравится. Это укрепляет меня. Я собираюсь последовать твоему лукавому совету.
Вассерман:
— Изо дня в день, герр Найгель, изо дня в день! И всякий раз, как выстрелишь из своего пистолета, чтобы умертвить человека, и даже двадцать пять раз подряд, если надумал убить тут двадцать пять узников. Решение, и еще решение, и еще решение — двадцать пять раз! Сможешь ли исполнить это? Сможешь ли пообещать это себе, герр Найгель?
Немец:
— Я не понимаю, почему ты делаешь из этого такую великую проблему. Я ведь уже сказал тебе: я не усматриваю тут никаких препятствий. Это только укрепит мою веру в Рейх и в мое предназначение. И благодаря этому я выполню мою работу еще лучше, выполню, как говорит наш фюрер, айнзатцфройдигкайт — с радостью.
См. статью бунт.
— Гитлер, Адольф (1889–1945), фюрер, вождь немецкого народа. Несет непосредственную ответственность за развязывание Второй мировой войны. Косвенно содействовал укреплению и обостренному проявлению любви между Паулой и Фридом.
На протяжении всех тех лет, что Фрид исполнял должность главного ветеринарного врача в варшавском зоосаде, он был тайно влюблен (без малейшей надежды на взаимность) в Паулу Бриг. То есть влюблен он был и раньше, в незабываемые золотые деньки Сынов сердца, но с тех пор минули десятки лет. Паула, которая заправляла всем хозяйством зоосада и ведала всеми его делами, опекала также своего брата Отто и по доброте сердца не оставляла участием и одинокого Фрида. В тридцать первом году Фрид продал свою прекрасную, просторную, сухую и теплую квартиру в одном из самых богатых и престижных кварталов Варшавы и переехал жить в небольшой павильон на территории зоосада (возле вольера пресмыкающихся), выстроенный по типовому проекту в виде шестиугольника. Каждый вечер Фрид неторопливо вышагивал от своего жилища к расположенному у входа в зоосад домику Отто и Паулы, где все трое съедали приготовленный Паулой ужин, играли в шахматы, курили и составляли план работы на завтра. Жизнь их могла бы протекать так и дальше, без особенных волнений и происшествий, если бы…
Отто: Если бы ни этот Гитлер, так взбесивший нашу Паулу своими расистскими законами. Да, представьте себе, ведь Паула никогда в жизни не интересовалась политикой, и лишь по чистой случайности радио в тот день, 15 сентября 1935 года, оказалось включенным. Она с неописуемым возмущением прослушала все параграфы этих мерзких Нюрнбергских законов, этих антиеврейских законодательных актов, принятых на съезде нацистской партии Германии. Это было в полдень, мы оба почему-то оказались дома, и я никогда не забуду, как она вскочила будто ужаленная и объявила мне, что должна немедленно ехать в город. И со вздохом прибавила: «Знаешь, я думаю о Фриде: каково это будет ему? Боюсь, у него сердце разорвется от обиды и унижения!» Вытряхнула из глиняного поросенка все наши сбережения: все, что мы год за годом опускали в его толстое брюхо, злотый за злотым, и при этом не переставала повторять: «Какая гадость, какое свинство! Что они вообще воображают о себе там, эти подлые дойчи? Ведь они оскорбляют людей, люди могут ужасно пострадать от этого!» Собрала деньги и вышла злая и раздосадованная, даже забыла попрощаться со мной. Как выяснилось, она поехала на трамвае в центр города, и принялась обходить подряд все самые фешенебельные магазины на площади Потоцкого, и в течение двух часов — раз-два! — растранжирила все денежки, чего не случалось с ней во всю ее жизнь.
Паула: Я купила себе ужасно шикарное платье, из такой материи, у нас в деревне ее называли «коронка», и миленькую вельветовую шляпку, очень светлую, со всякими финтифлюшками — ну что за фантазия у этих мастериц там в Париже! Всякие рюшечки, воланчики, подвесочки, которые опускаются тебе на лоб и на уши, можете вы представить себе такие выдумки? И уж-жасно симпатичную бархатную пелерину и, извините, нижнее белье тоже, из настоящего английского искусственного шелка! И еще взяла французское мыло, флакон одеколона из Парижа, отрез крепдешина — только из-за того, что у него был ужасно замечательный запах, — и сколько мне это все стоило — мама дрога!
Под вечер Паула вернулась домой, вымылась — соскребла с себя всю вонищу зоосада, которая годами впитывалась во все поры ее тела, — надела новое платье, набросила на плечи пелерину и сделала себе маникюр: покрасила ногти ярко-красным лаком. Щеки напудрила розовой пудрой и целый час причесывалась перед зеркалом, пока не взбила как следует и не распушила свои прекрасные волосы (косы у нее были чуть ли не до колен!).
— Да, господа… Меня остригли только один раз в жизни — когда в двадцать втором году я заболела тифом. Была ужасная эпидемия…
После всего этого она отправилась к пруду, где жили фламинго, чтобы посмотреться в водную гладь — во всем зоосаде не имелось ни одного большого зеркала, такого, чтобы можно было разглядеть себя во весь рост.
— Ах, до чего же я была хороша! Конечно, я понимаю, все это выглядело немного смешно и напыщенно, но все-таки очень женственно. Не важно, что уже почти десять лет «гости» не приходили меня проведать и не случалось у меня обычного женского…
Затем она вернулась и торжественно попрощалась с Отто, которому не пришлось ничего объяснять — он с самого начала все понял.
Отто: Она вышла и устроила самой себе смотрины — продефилировала мимо всех клеток, стоявших вдоль Тропинки вечной юности. Животные глядели на нее с простодушным недоумением, а я только молил Бога, чтобы они не вздумали смеяться над ней, но на них-то как раз можно было положиться — более, чем на многих прочих, которых не хочу называть по имени. И выражение их глаз говорило о том, что они догадываются, что тут происходит. Ах, Паула, Паула, милая моя сестренка… Ходишь ты, словно лебедушка…
Фрид: Ну, и только я, как последний остолоп, ничего не понял. Открыл ей дверь и совершенно растерялся, взирая на этот карнавал, на непонятно откуда взявшиеся роскошные убранства. А запахи, чего стоили запахи!.. Можно было грохнуться в обморок от всей этой парфюмерии!
Вассерман выдвигает тут вполне оправданное предположение, что в эти минуты наш доктор испытывал даже некоторое сострадание к несчастной нелепо разодетой женщине, поскольку, несмотря на все ухищрения моды и косметики, она все-таки не выглядела чересчур красивой и привлекательной: годы сделали свое, руки ее огрубели, потрескались и сморщились, ноги отяжелели, и только глаза лучились прежней голубизной. Фрид смущенно и несколько криво улыбнулся, поскольку ничего не понял — а может, не смел уже и надеяться, что его тайная неразделенная любовь встретит наконец взаимность. Что привычному одиночеству приходит конец.
Вассерман:
— Поскольку завещано и наказано нам совершать благодарственную молитву и в связи с долгой разлукой, и со всякими бедствиями и разочарованиями, к которым, в сущности, мы уже притерпелись, и горькими поражениями, с которыми уже смирились, — ведь известно, что даже пес привыкает к клещам у себя на спине…
Паула не дала Фриду времени очнуться от потрясения, поднялась на цыпочки и попыталась запечатлеть на его устах жаркий поцелуй. Но испуганные его растрескавшиеся губы, познавшие обиду продолжительной засухи, дернулись в сторону, и врач почувствовал лишь ее тонкую трепещущую улыбку в складках своей морщинистой шеи, словно каплю живой воды, задержавшуюся на каменистом склоне горы. Однако тотчас вслед за этим они без лишних слов упали друг другу в объятья со страстью, так долго и мучительно сдерживаемой.
Вассерман:
— Пожилой доктор обнаружил с сердечным восторгом — и позволь мне сказать тебе, герр Найгель, что только в инцидентах, подобных сему, допустимо нам воспользоваться выражением «сердечный восторг», — что все великое собрание чувств, и даже, с твоего разрешения, вожделений, и взволнованность крови хранились все те долгие годы одиночества вдали от попрания временем, и после этого, ну, сам понимаешь, что лежали двое, будто силой притиснутые друг к другу, левая его рука под ее головой, а правая обнимает, лежали, не дай Бог, полумертвые из-за всей той кипящей буйности, которая почти не искоренила своего начала из их существования.
Паула: И тогда я, дура, раскрыла рот и, конечно, должна была рассказать ему про эти свинства, которые объявили по радио, и Фрид вначале абсолютно не понял, что это я вдруг в такую волнующую минуту говорю о каких-то гадостях, что за связь, он ведь вообще никогда не думал о себе как о еврее, а обо мне как о польке, всегда говорил «я поляк Фридова вероисповедания» (так он любил выражаться), но, когда догадался наконец, почему я говорю об этом — о!.. Езус Мария! — сделался белым, как вот эта стенка, и я, дура такая, вообразила, что это из-за их свинства он так переживает, но потом поняла, что он оскорблен до глубины души, потому что решил, будто не из-за любви (см. статью любовь) я пришла к нему, а, как говорится, по политическим мотивам, да. Фридчик мой постоянно злился и обижался из-за того, что все понимал неправильно, шиворот-навыворот, и я, ну конечно, тоже ужасно обиделась, ведь так, мне кажется, не ведут себя с дамой, и уже встала и вообще хотела уйти оттуда раз и навсегда, но тогда…