Макар Троичанин - Корни и побеги (Изгой). Роман. Книга 3
- И, отбросив романтику, пришёл, в конце концов, к другому неутешительному выводу, простому и обыденному как настоящая правда.
Немчин снова сел, налил чуть-чуть остывшего кофе, выпил, чтобы смочить пересохшее от неприятной исповеди горло.
- Она, конечно, была моей матерью. Немец, в доме которого она прибирала – тогда их понаехало в Россию на дурные заработки тьма-тьмущая – заделав ей ребёнка и боясь огласки – жена, наверное, была и киндеры – выставил за дверь, как обычно поступают с забрюхатевшей прислугой в цивилизованных странах, наказав и близко не появляться и духом не напоминать. И ей ничего не оставалось, как смириться, потому что жаловаться на иностранца бесполезно – самой во вред, покаяться перед мужем и ожесточиться на судьбу. Отец по доброте своей, наверное, тоже смирился, простил как мог, но отделился и замолчал, стал уставать на работе, всё валилось из рук, заработок падал, а она кляла свою женскую слабость, подлого немца и… меня, лишившего семейного мира и лёгкой жизни в прислугах.
- Ты её видел потом? – не удержался от вопроса Владимир, не знавший матери и сразу решивший, что он-то непременно увидел бы, и они простили бы друг друга.
- Нет, - покачав отрицательно головой, ответил не так, как хотелось, Фёдор. – И не хотелось, - добавил он жёстко. – А вдруг опять бы услышал: «Фриц окаянный!» - Он тяжело задышал, беспокойно задвигался всем телом. – Надеюсь, что так, как жила, долго не протянула. – Сразу же усмехнулся, прогоняя недобрые мысли. – Так что во мне немецкой крови от 50 до 100%, но и та давно расквашена русской жизнью, поражена русской психологией, и я давно не чувствую себя и наполовину немцем.
Братья посидели молча, думая каждый о своей несхожей судьбе, хотя линии их и шли параллельно. Наконец, Владимир, осмелившись, спросил:
- А что было дальше? Пришёл ты ночью с лампой?
Фёдор, возвращённый к прошлому, задумчиво посмотрел на любопытного, вспоминая недетские годы своего детства.
- А как же! «Ты помнишь», - спрашивает Настя строго, - «что я тебе наказывала?». Я, подтверждая, кивнул головой, больше заинтересованный тем, что она собирается делать с лампами. А Настя выкрутила фитили побольше, так, что в округе всё осветилось, взяла по лампе в каждую руку и, подступив к окну комнаты колониального правителя, забросила в открытую форточку сначала одну, а следом и другую. Ночи стояли жаркие, душные, огонь внутри разом вспыхнул со звучным хлопком и побежал по комнате, отражаясь мятущимися радужными сполохами на стёклах окон, не затенённых вмиг сгоревшим тюлем.
Фёдор встал, заходил по комнате, будто опять увидел тревожное пламя.
- «Беги, Федя, беги!» - закричала Настя, и я, охваченный животным страхом от бушующего пламени, стремящегося вырваться через форточку наружу, побежал на улицу, надеясь, что сестра догонит, а когда обернулся у ворот, то увидел, что она и не думает бежать, закидывая красно-оранжевое окно камнями. Треснули рассыпавшиеся со звоном стёкла, ворвавшийся внутрь воздух добавил стихии энергии, и огонь, облизывая наличники, стал перебираться под козырёк крыши. Старое деревянное здание, напичканное пиломатериалами, щепой и стружками, было обречено. Самое время было смыться, но Настя, забыв обо всём, словно в ней проснулись бунтующий дух матери, ярость и ненависть к несправедливому миру, не отступала, не замечая из-за ослепляющего огня, что к ней бегут выскочившие из дверей колонисты. «Настя!» - отчаянно закричал я, но было поздно: её схватили и повалили на землю, а я в страхе и ужасе побежал в темноту улицы, спотыкаясь и падая, пока не свалился где-то в спасительном закоулке под забором и, всхлипывая, забылся.
Немчин и сейчас успокоился, сел на раскладушку, сцепил пальцы за головой, прислонился к стене и продолжал рассказывать, глядя мимо Владимира в то страшное время.
- Ночи той не помню – выпала из памяти, словно и не было. Помню, что перед рассветом выбрел к вокзалу, где ко мне подошли два оборванца и, увидев моё печальное состояние и поняв, что не претендую на территорию, пожалели, дали краюшку хлеба и огрызок колбасы и отвели в какую-то сараюшку на отшибе, в которой хранился всякий ненужный железнодорожный хлам и лежала приманчивая охапка сена. На ней я заснул как убитый и проспал до вечера. Вернувшиеся с промысла блатняки с восторгом рассказывали, приукрашивая и не ведая, что перед ними свидетель, что какая-то шалопутная деваха-бикса спалила колонию, но никто из огольцов не пострадал, кроме обожжённых начальника и его бабы, а поджигательницу крепко отметелили и уволокли в милицию.
Фёдор сглотнул подступивший к горлу ком.
- Больше я ни сестры, ни брата не видел.
- И не искал? – вырвалось у Владимира, подумавшего, что он-то потратил бы все силы и время на поиски.
- Понимаешь, какое дело, - невнятно объяснил Немчин, - как поищешь, когда я не знаю фамилии?
- Как не знаешь?
- Да так! Может, когда и слышал, да забыл. Не было причины пользоваться – всё Фриц да Фриц, и этого для моего определения было достаточно. С Настей исчезла и фамилия.
- Прости, - повинился Владимир.
- Пустяки, - успокоил Немчин, - давно пережито. Но не забыто! Может, когда-нибудь при нечаянной встрече интуиция подскажет, что это они. Очень надеюсь. – Он немного помолчал, возвращаясь к рассказу о жизни бесфамильного Фрица. – А тогда, попрошайничая и воруя на привокзальном базаре, я прокантовался с парнями несколько дней, ни на минуту не забывая наказа Насти. Подельники надоумили поискать немцев с того берега на пристани. К вечеру я был там. Ноево столпотворение! – ждали парома. Среди серой толпы, неказистых русских телег и двух АМО выделялись три огромные фуры на высоких красных колёсах и с брезентовыми тентами, выжженными солнцем до белизны, запряжённые парами здоровенных битюгов, каждый размерами, наверное, с две крестьянские лошадки. Я сразу решил, что они немецкие, и не ошибся, спросив у какого-то мужика. «Давай», - подначил он, - «пошарь у куркулей – не убудет». У передней фуры задний полог был откинут, виднелись гладкие как поросята мешки, заполненные под завязку мукой или крупой. Немцы, как сейчас думаю, возвращались с городской мельницы. Тут и паром ткнулся тупой кормой в причал-съезд, народ зашевелился, готовясь к десанту, который всегда происходит скопом, сколько бы ни было желающих, навалом, без всякой разумной очереди. Двинулись и фуры, тесня передних и не давая обойти задним, и я за ними, подбираюсь ближе. У каждой по два возчика, с двух сторон сдерживают битюгов за узду и не забывают оглядываться, зная воровской характер местных. Передняя фура подступила к мосткам, но один из битюгов, наверное, молодой и неопытный, заартачился, стал сдавать назад, кося глазами на близкий край деревянного настила и колеблющуюся воду, задние возчики бросились на помощь, ослабив бдительность, чем я не преминул воспользоваться. Не медля и не размышляя, ринулся под полог последней фуры, как кошка вскарабкался по мешкам наверх и, распластавшись, затих, сдерживаясь, чтобы не чихнуть от попавшей в нос мучной пыли. Скоро въехали на паром, немцы совсем рядом переговаривались по-своему, вероятно, обсуждая случай, а я потихоньку-полегоньку стал обустраиваться, вминаясь между мешками, чтобы не увидели, если откроют полог. Потом была долгая и тряская дорога. Хорошо, что у фур колёса большие, и она не так сильно ощущалась, а то придавило бы мешками и пришлось бы с позором обнаружить себя, взывая о помощи. Я тебя не усыпил?
- Нет, нет, - ответил Владимир, - я слушаю.
- А меня тогда, в конце концов, укачало, я задремал и очнулся от толчка остановки и зычного голоса возчика, окликающего кого-то. Полог откинули, стащили маскировавший крайний мешок, а потом и зайца. «Смотри-ка», - удивился один из немцев, - «кто-то вместо свиньи подложил нам драный мешок с дерьмом», и оба рассмеялись, рассматривая чучело, сплошь покрытое мучными пятнами, с лицом, на котором затвердела клоунская маска из теста, замешенного на поте. «Ты зачем залез?» - строго спросил возчик помоложе. – «У нас попрошаек и воров не жалуют». Я, торопясь, пытаясь сказать сразу всё, забормотал, захлёбываясь словами и сам себя перебивая, что – немец, что – Фриц, что хочу здесь жить, что попрошайничать и воровать не буду, что… Молодой достал кошелёк, аккуратно отсчитал деньги и, протянув мне, посоветовал: «Мотай на берег, вот тебе деньги на проезд, ещё успеешь на последний паром». Они мне не верили!
Фёдор заходил по комнате, переживая давнюю детскую обиду.
- Да и немудрено: не таким замухрыгой в их представлении должен быть нормальный немецкий парень. «Кто это?» - вмешалась в выяснение отношений высокая стройная женщина в облегающем сером платье и белом переднике, вышедшая из дома, у которого они остановились. Ничем не примечательное лицо оживляли яркие голубые глаза, с любопытством переводящие взгляд с возчиков на меня и обратно. «Бесплатная прибавка к муке», - ответил молодой, - «врёт, что немец». «И ничего не вру!» - завопил я по-мальчишески и в негодовании хлопнул себя руками, окутавшись мучным облаком. Они отступили и добродушно засмеялись, а я успокоился и внятно рассказал историю своего происхождения, услышанную от Насти. Внимательно выслушав, женщина, обращаясь к возчикам, раздумчиво сказала: «Обычно желание поменять себя возникает у достаточно пожившего и основательно запутавшегося в жизни человека, а здесь – мальчик. Уникальный случай: душа, не выдержав грязи, взбунтовалась в очень раннем возрасте. Растущий человек заблудился и пытается выйти на верную дорогу. Мы не имеем морального права отказать ему в помощи. Пусть поживёт у меня несколько дней, а там видно будет. Несите муку в кладовую, а ты… как тебя зовут?» «Федя», - с дурацкой готовностью ответил я, ещё не веря, что Настино желание сбылось, - «то есть, Фриц» - поправился смущённо, и даже слёзы навернулись на глаза от собственной глупости. Все трое снова рассмеялись, и, знаешь, я вдруг почувствовал, что нравлюсь ей, и от этого чувства готов был заплакать, но сдержался, уже ощущая себя немцем. «Ладно», - говорит, продолжая улыбаться, - «Федя-Фриц, иди за мной». И мы пошли в дом и в новую жизнь.