Ганс Кирст - Фабрика офицеров
Такого человека я нахожу маме. У него темная кожа, а имя его звучит по-французски: все зовут его Шарлем. Он умеет петь глубоким, гортанным голосом, при этом он вращает глазами, чем вызывает улыбку. Он торгует спиртными напитками в лавочке, которую все называют баром. Кроме того, он организует бои на ринге, чтобы заработать себе на жизнь, которая дорожала с каждым днем. Иногда Шарль пел для посетителей бара, если кто-нибудь садился за рояль.
Я же садился в кладовке между ящиками и сидел там тихо, как мышка, пока меня не замечали.
«Этого нельзя делать, Вилли!» — говорил мне Шарль.
«Ты так хорошо поешь, а я люблю слушать», — оправдывался я.
«Уже поздно, Вилли, тебе нужно идти к маме. Я отведу тебя к ней», — предложил мне Шарль.
«Отведи, — ответил я. — Мама будет рада».
Шарль действительно отвел меня к матери. Затем он сидел в нашей комнате и пил кофе. Шарль сильно смущался и долго просил извинить его.
«Очень мило с вашей стороны, что вы привели Вилли домой, — говорит ему мама. — К сожалению, я не могу постоянно заботиться о нем».
«Все равно мне нужен отец, — упрямо говорю я. — А его так трудно найти».
После этого случая Шарль частенько начал провожать меня домой к матери.
«Клементина, — заговорила однажды хозяйка виллы с мамой, — ты хорошо знаешь, я человек добрый и простой, однако и я имею некоторые принципы. А то, что вытворяет твой Вилли, переходит всякие границы, так я считаю. Мало того, что он дружит с еврейскими детьми, теперь он тащит к нам в дом черномазых. Этого я не потерплю. Если вам дорого место у нас, немедленно прекратите эти встречи».
«Ничего я не собираюсь прекращать, уважаемая фрау, — ответила мама хозяйке. — А люди, которые нравятся моему сыну, мне дороже вашего места».
«Клементина, будь благоразумна, — увещевает после этого маму господин генеральный директор. — Не будь глупой. Попроси извинения у моей жены и считай, что инцидент между вами исчерпан».
«А он и так исчерпан», — говорит мама.
После этого мы уезжаем из дома директора и поселяемся в комнатушке, которая намного меньше прежней. Мама работает в банке с пяти до восьми часов утра. А еще она работает в одном обувном магазинчике, но уже с семи до девяти часов вечера: там и там она убирает помещение. А по субботам и воскресеньям помогает отцу толстого Филиппа в его ресторане. Это продолжается до тех пор, пока с Зигфридом Беньямином не случается несчастье.
Однажды во время игры он перебегал улицу и попал под грузовую машину. В результате — открытый перелом левой ноги с сильным кровотечением. Зигфрид сразу же заорал от боли, а остальные ребятишки остановились и уставились на него испуганными глазами. Грузовик же уехал, не остановившись, так как шофер, видимо, даже не заметил случившегося.
Увидев бедного Зигфрида с переломанной ногой, я тут же обрезал кусок веревки и перетянул ему ногу, о чем я вычитал в какой-то книжке. Затем мы оторвали кусок доски и, положив на него Зигфрида, понесли к доктору Грюнвальду, который жил через две улицы.
«Мое тебе уважение, — сказал мне доктор Грюнвальд, осмотрев Зигфрида, очистив ему раны и перевязав его. — Ты, Вилли, все сделал очень хорошо. Где ты этому научился?»
«Из книжки, — ответил я, оглядываясь по сторонам. — А здесь у вас не особенно чисто», — заметил я.
«Послушай меня, малыш, мои инструменты безупречно стерильны, да и ординаторская комната тоже».
«Но в вашей ожидальне не так чисто, как должно быть, да и в коридоре тоже».
«А что поделаешь, — доктор Грюнвальд пожал плечами, — я обязан беспокоиться о своих больных, на остальных же у меня не хватает времени».
«Вам нужна женщина, которая бы постоянно наводила здесь чистоту, — заметил я, — женщина, как моя мама».
И через три дня мама имела постоянное хорошее место и великолепную квартиру, так как мы переселились в квартиру доктора Грюнвальда.
Мою симпатию звали Шарлоттой Кеннеке. Она ходила в нашу школу, только училась классом старше. Ее отец работал служащим на почте. Шарлотта была великолепна. Она всегда носила светлые платьица, а волосы ее, длинные и шелковистые, каштанового цвета, так и летали по ветру, когда он был, а когда его не было, они рассыпались по плечам, повинуясь малейшему повороту ее головы.
Я стою на одном месте и смотрю ей вслед, когда она идет в школу, когда возвращается домой, когда она идет купаться или же просто проходит по улице. Она намного старше меня, на целых два года, и потому не замечает меня или не желает замечать.
«Шарлотта», — произношу я часто вслух, словно во сне, или шепчу ее имя про себя. Маме я как-то сказал: «Если у меня когда-нибудь будет сестричка, назови ее Шарлоттой». А доктору Грюнвальду я сказал: «Самое красивое женское имя — Шарлотта».
«Есть и другие красивые имена, — ответил мне доктор Грюнвальд. — Запомни это».
«Красивее быть не может», — говорю я с убежденностью.
В один счастливый день мне довелось нести портфель Шарлотты. Это случилось тринадцатого сентября тысяча девятьсот тридцать третьего года, от пяти минут первого до одиннадцати минут первого, то есть целых шесть минут.
А посчастливилось мне нести портфель обожаемой Шарлотты только потому, что ей вдруг стало плохо. Она была беременна, хотя ей исполнилось всего-навсего четырнадцать лет. Поговаривали, что отцом ребенка был не кто иной, как ее отчим. Узнав об этом, я почувствовал себя глубоко несчастным и горько заплакал, ненавидя весь мир.
«Вилли, — сказал мне доктор Грюнвальд, — я слышал, что ты плакал. Хорошо, что все так случилось. Иногда я и сам плачу, не часто, правда, но бывает».
Я смотрю на доктора Грюнвальда, это уже пожилой человек, волосы у него совсем седые, они разделяют его лицо на две части, словно плуг пашню, но глаза у него совсем молодые. Неужели он тоже иногда плачет?
«Радуйся, что ты можешь плакать, — говорит он мне. — Глубокие, настоящие чувства делают жизнь прекрасной, углубляют и расширяют ее. Только тот способен чувствовать радость, кто познал и мучения».
«Вы для меня как отец родной», — сказал я ему.
«А я не представляю себе лучшего сына», — откровенно признался доктор.
Толстый Филипп Венглер был моим первым другом, которого я потерял. Гостиницу с рестораном, которую держал его отец, разгромили, а остатки подожгли, и она сгорела дотла. Отец Венглера слег в больницу, так как ему перебили позвоночник.
Однажды, когда я вместе с Филиппом пришел его навестить, Венглер сказал нам:
«Юноши, никогда не имейте собственного мнения, иначе вас забьют до того, что вы станете калеками, так как есть на земле люди, которые не терпят, чтобы у кого-то было собственное мнение. Если же с вами когда-нибудь все же произойдет несчастье и у вас появится собственное мнение, то держите его, ради бога, в тайне для самого себя, а не то вас изобьют до смерти».
Через два дня отец Филиппа скончался. Мать же его неожиданно исчезла неизвестно куда, и толстого Филиппа забрала к себе тетка, которая жила очень далеко, где-то в Восточной Пруссии. С тех пор я больше никогда не видел своего друга.
Господин Беньямин надел себе на голову шапочку. На столе, вокруг которого мы сидели, стоял большой серебряный подсвечник. За столом расположились фрау Беньямин, Хильда и Зигфрид. Свечи горели как-то по-праздничному, и господин Беньямин пел что-то очень печальное.
«Вилли, ты всегда был хорошим другом наших детей, — говорит мне Беньямин, — и тебя все очень любят. Но завтра мы уезжаем в другую страну, и, быть может, сегодня мы встречаемся в последний раз в жизни. Мы благодарим тебя. И просим: забудь все».
Об этом я рассказал доктору Грюнвальду, а затем спросил его:
«Почему он так сказал?»
Доктор Грюнвальд отвернулся от меня и заплакал.
А потом настал день, когда куда-то исчез и доктор Грюнвальд. Его практикой занялся другой доктор. С того дня мама почти никогда не улыбалась, когда поблизости оказывался какой-нибудь чужой человек. Правда, мне она еще улыбалась. А однажды сказала:
«Постарайся быть жизнерадостным, а то ты можешь задохнуться в бедности и печали, которые нас окружают».
«Когда началась война, я попал на фронт. Сначала нас послали в Польшу, затем — во Францию, позже — в Россию. Служил я почти все время в одной и той же части. В 1941 году меня произвели в унтер-офицеры, в 1943 году — в фельдфебели и почти одновременно с этим зачислили кандидатом в офицеры».
Польша. В небольшом лесочке под Млавой я видел исковерканное тело немецкого летчика. В Млаве я видел одну польскую семью: мужа с раскроенным черепом, женщину с расплющенной нижней частью туловища, а между трупами родителей — ребенка, который с выражением ужаса в глазах еще шевелился. Перед Прагой (в Варшаве) во дворце президента польских железных дорог я наблюдал, как немецкий офицер вырезал из рам картины, а унтер-офицер расстреливал из пистолета античный мраморный ковш. Позднее там же я увидел трупы немецких солдат, на которых неожиданно, когда солдаты спали, напали патриоты. А в центре Варшавы я однажды заметил мужчину, который был очень похож на доктора Грюнвальда. Он висел на оконной раме.