Дмитрий Быков - Орфография
— Працкевич, куда вы? — тихо окликнул его Казарин. — Что там такое?
— Тсс, — обернувшись и приложив палец к губам, отвечал Працкевич. — Это ко мне.
Теперь Ять не видел его лица, а видел только могучий торс, наклоненную голову, вытянутые вперед руки со сжатыми кулаками. Он шел, словно желая проверить свои фантомы на подлинность, утвердиться в их телесности; расстояние между ним и темными неумолимо сокращалось. Наконец он уперся в грудь одному из них, поднял голову и взглянул в шафранное лицо.
— А-а, — прохрипел Працкевич. — Вы думали — мы жаловаться будем… плакать будем… Вы думаете — мы интеллигенты и Бог наш интеллигент… Не-ет, не-ет… — И, стремительно прянув, впился зубами в горло темного. Темный зашатался, но остальные с рычанием окружили Працкевича и скрыли его от глаз Ятя; когда через мгновение они расступились, граф ничком лежал на траве, сделавшись вдруг коротким и плоским. Казарин смотрел на это не шелохнувшись, не проронив ни звука в ту же секунду с моста послышался жалобный, заячий вопль:
— Миленькие… голубчики! Голубчики!
Этот умоляющий крик не мог, казалось, принадлежать взрослому мужчине — так могла голосить перепуганная баба; по мосту метался Извольский. Он мог еще убежать — но к нему, отбросив всякую осторожность (да и чего было теперь опасаться?), в три прыжка приблизился длинный, тощий темный; Извольский в последний раз взвизгнул и замолк.
Казарин все так же неподвижно стоял у моста, вглядываясь в свою смерть. Он один все это время ждал гибели — и, в отличие от многих ее пророков и адептов, в последний момент выбирающих жизнь, встречал последние минуты спокойно и достойно. Только тут Ять понял, до какой степени Казарину не хотелось жить, как выжгло его расставание с последней любовью, долгое противостояние, примирение, сделавшее бессмысленной всю муку последних месяцев, — теперь, когда все наконец разрешалось, он не бежал и не молил о пощаде. Чтобы хорошо умереть, надо совсем не хотеть жить — других вариантов не придумано; и тут Ять узнал, что, бездомный, безработный, одинокий, иссохший, он хочет жить.
Он почувствовал в себе слепую растительную силу, ползучую гибкость плюща, жестоковыйное упорство иудея, ужас загнанного животного; сколько раз проверял он себя на последнюю решимость — и здесь, в решительный миг его жизни, решимость изменила ему. Он один не прошел последнего испытания. Проклятое неверие ни во что, кроме как в необъяснимую ценность собственной, никому не нужной жизни, губило его всегда, — треклятая неспособность умереть хоть за что-то; ничего, кроме жалкой, бессмысленной, полуживотной жизни, теперь не оставалось ему. И, в отчаянии, в смертном ужасе, в здравом, однако же, понимании того, что еще тысячу раз проклянет он себя за эту подлую трусость, он заметался по кухне, ища выхода, натыкаясь на стены, спотыкаясь о ящики из-под моржевятины.
О, в другое время он вышел бы из убежища, кинулся к темным и погиб в неравном, заведомо проигранном бою, — но тут был тот самый ужас от столкновения с иррациональным, дочеловеческим, нелюдским, о котором говорил ему бедный Коля Стрелкин, увидевший в ночном дворе ночных детей. Этот ужас заставлял его метаться, кидаться на стены, воздвигать баррикаду из пустых, бесполезных ящиков возле хлипкой двери, — ящики вдруг обрушились, и один из темных, стоявший ближе к кухне, насторожился, повел носом и посмотрел в его сторону.
Ятя спас Оскольцев. Он вышел из своего блаженного оцепенения, встал, улыбнулся и в легком недоумении спросил:
— Что, собственно…
Докончить он не успел и упал на берег прежде, чем смог что-то понять. Ять видел, как в руке у темного тускло забелело лезвие. Оскольцев скорчился на тинистой земле, прижимая руки к животу. Все произошло слишком быстро — полгода он неотступно думал о смерти и не почувствовал ее; два последних дня прожил в твердом убеждении, что не умрет теперь никогда, — и умер на рассвете третьего дня своего бессмертия.
Ждать, покуда темный снова оглянется на здание кухни, Ять не стал. В мгновенном проблеске сознания он вспомнил о подземном ходе, рухнул на колени и принялся шарить руками по полу. Расшвыривая ящики, уже не боясь шума, он отыскивал в углу шаткую плиту, отыскал, из последних сил своротил — и узкий квадратный лаз в углу кухни открылся перед ним. Он нырнул туда, не успев задвинуть плиту, и с тараканьей скоростью пополз на четвереньках; сзади едва проникал свет. Скоро ползти стало, легче, ход расширялся, и Ять оказался в подземном зале; здесь снова пришлось жечь спички. Они гасли почти мгновенно, но в коротких дрожащих вспышках он успел разглядеть два, целых два выхода; он стремглав подбежал к тому, что был ближе. Снова пришлось встать на четвереньки и ползти; под коленями была сырость, пахло гнилью. Он все еще опасался преследования и потому полз быстро, задыхаясь от запаха плесени; ход то сужался, то расширялся, и Ять уже уверился, что так и умрет в этой каменной могиле; вечная боязнь замкнутых пространств душила его, горло сжалось, и он уже не сомневался, что за ним смыкается не только тьма, но и камень подземного хода. Обратного пути не было. Стена была везде, вот он и уперся в стену. Спички кончились. Тут, однако, можно было встать. Под ногами угадывались низкие ступеньки. Он поднялся по ним и вытянул руки вверх, упираясь в потолок; плита тяжело приподнялась. Наконец он вышел куда-то; надежда удесятерила его силы. В слабом свете, который и то показался ему ослепительным, он увидел железные скобы, вбитые в стену, — и, держась за них, вылез наружу. Так привелось ему — ровно три месяца спустя — узнать, куда вел подземный ход, открытый им вместе с Казариным и Ашхарумовой. Ашхарумова давно знала, что ход из кухни Елагина дворца ведет на прилукинскую дачу. Два враждующих лагеря были тайно соединены, хоть и не подозревали об этом.
Ять выполз на свет в бывшей комнате Барцева. Теперь здесь было пусто, голо, только висел прибитый к стене одинокий плакатик «В этой комнате особенно уважаемой личностью является Николай Лобачевский». Ничего абсурднее не придумал бы ни один футурист, никакой ничевошка Ять встал, машинально отряхнулся (брюки были в какой-то зеленой дряни, плесени, гнили) и шагнул к двери: не заперта. Во всей прилукинской даче не было ни одной живой души; прислушавшись, однако, он различил ритмическое мычание и шаги. Шаги остановились, послышались снова, ускорились, мычание стало громче, и из него прорезались слова:
— Недалеко вы… оковы…
Звуки доносились из угловой комнаты; Ять подкрался к ней. Дверь была приоткрыта. В крошечной белой комнатке не было ничего, кроме узкой кровати, грубой табуретки и тяжелого старого стола, на котором тоже не наблюдалось ничего лишнего — бумага и отлично отточенный карандаш. По комнате из угла в угол, никого и ничего не замечая, вышагивал Корабельников; он же и мычал. Наконец, найдя удовлетворительное решение, он остановился, вытянул руку вперед и продекламировал стенам:
В цепяхне мнитеуйти далеко вы!Выгода прямая,поймет и еж:царской грамотысбрось оковы,вольную грамотудаешь!
Он, видимо, остался доволен, подошел к столу, быстро, чуть не ломая карандаш, записал очередную агитку, — но, перечитав ее, рухнул на табурет и закрыл лицо руками.
Окончательно уверившись, что все происходит в кошмарном сне, Ять на цыпочках отошел от корабельниковской комнаты и вернулся к Барцеву. Даже в самом кошмарном кошмаре есть своя логика: пусть у него кружилась голова и от жара шумело в ушах, но он помнил, что из подземного зала было два выхода. К этому второму выходу он теперь и полз — сеть елагинских ходов оплетала весь остров, и если один ход пролегал под Малой Невкой, другой мог быть вырыт и под Средней. Ять не мог и помыслить о том, чтобы вернуться на мост. Он дополз до зала, ощупью нашел второй ход и, снова опустившись на четвереньки, медленно пополз в непроглядную черноту. Что-то пушистое ударило его по лицу и тут же в испуге отлетело: особая подземная бабочка? подземная летучая мышь? В ушах гудело и грохотало. Царской грамоты сбрось оковы, вольную грамоту даешь. Он полз долго, падал на живот, лежал, поднимался; сверху капало. Ничего, кроме этой подземной гнилой тьмы, он не заслужил: так и расплачиваются в аду за минуту трусости. Хотел жить — получай жизнь: такова будет теперь она вся. Вот она, вечная наша ошибка: мы думаем, что выторговываем себе ту же жизнь, что и раньше, — врешь, теперь будет только такая… Но кончился и этот ход; он снова уперся в стену, нащупал скобы, поднялся, толкнул руками плиту…
Это был металлический люк, вроде канализационного. Ять выполз наружу и оглянулся. Ход вывел его на Выборгскую сторону, к дерюгинскому сталелитейному заводу. Рядом поскрипывали распахнутые ворота, краснела фабричная труба с выложенными белым кирпичом цифрами 1912. Небо утратило лиловый оттенок и было теперь ровно-серым, низким и неподвижным. Ять не знал, долго ли он просидел на мостовой. Покрапал мелкий дождь. Надо было куда-то идти. Ять встал и, пошатываясь, толкнул люк на место. Потом неуверенно побрел прочь от островов, дальше и дальше. Вечером этого дня он кое-как дошел до лавки Клингенмайера, но не помнил ни того, где бродил весь день, ни того, как упал на пороге. Тиф часто начинается с беспамятства.