Витольд Гомбрович - Дневник
Ветерок.
Мы вышли, и то что мы вышли, было как раз то, что нужно. Идем, стало быть. Я двинулся сразу вправо, хоть мог и влево: улицы, дома, тротуары, движение, сутолока, суматоха, трезвон, смотри — кто-то в трамвай вскакивает, кто-то наклоняется, кто-то шоколадку откусывает, кто-то что-то у какой-то бабы покупает; и нам сразу стало легче и лучше при виде всего этого муравейника с руками, с ногами, ушами, как мы, но какого-то чужого, вроде как к беде непричастного… И какая благодать!.. потому что в то время, как у нас внутри что-то плохое, обжигающее, они там, вдалеке, на углу, подзывают нас! Издалека подзывают!
Я выбираю самые людные улицы, чтобы потеряться в толпе и раствориться, выбираю и соображаю, что это бег наперегонки со временем, что дочка не может без конца умирать, что все это должно как-то закончиться, и что Симон отцепится. Совершенно не зная, что в нем — пожар или мороз, — я шел рядом. Солнышко. Увидел на углу продавца фруктов, яблоки взвешивал, и так мне понравилось его взвешивание, понравилось, что он ни о чем таком не знает, кило яблок отвешивает, с покупательницей разговаривает… так мне пришлось по вкусу его незнание, что я думаю, куплю-ка я тоже кило яблок, и хоть мгновение с этим человеком дух переведу, отдохну, там, у него, где-то, далеко… «Кило? — спросил продавец. — Готово. Все сегодня покупают, потому что сладкие, как груши».
И тогда я ни с того ни с сего, вдруг выдал:
— А вы знаете, у этого господина несчастье, его четырехлетняя дочка умирает.
Сказал и прикусил язык… зачем я сказал?! Но что сделаешь, слово не воробей! Ничего не сделаешь. Он взвешивал яблоки. Я стал кротким в этом своем молчании, и нежность прошла по мне точно всё стирающий ластик. «Что вы говорите, — сказал продавец фруктов, — какое несчастье!»
Когда я услышал это, все во мне съежилось, все напряглось, прыгнуло, взвыло и в один момент преодолело границу… Я крикнул:
— А пошел-ка ты с этими своим яблоками куда подальше!
Гром. Я ринулся вперед как одержимый! За мной Симон как одержимый, с дочкой! И снова мы были один на один, он и я, я и он, но уже на этот раз тайна была выдана, война объявлена, трубы и литавры уже заиграли марш!
И, заметьте, именно в эту минуту залаяла собака (самой собаки я не видел, только лай ее слышал).
Трамваи! Автобусы! Рой пешеходов! Улица стала как ковер, а я иду, за мной — он, а с ним его дочка! Идем мы так в крике моем, в этом крике на продавца фруктов, который обнаружил, выдал и объявил… и уже мало помогало нам углубление в толпу, крик мой шел с нами, а с ним — ужас… а за ужасом — что-то вроде зверя, зачем привязался сюда зверь? Какой зверь? Я имею в виду собачий лай. И хоть собака не тигр… но в любом случае этот лай встрял тогда в мой крик, крик мой, теперь я только сообразил, что прозвучал вместе с тем лаем и, может, в результате такого совпадения несколько озверел, потому что достаточно, что животное уже было, уже присоседилось, собака не собака, одним словом — Зверь. Идем дальше. Он идет, я иду. А навстречу, как из рога изобилия: дома, окна, улицы, углы улиц, вывески, витрины и человеческий рой, в который мы погружаемся всё быстрее, чтобы затеряться… что мне сделать? куда мы идем? что предпринять?.. но мы идем по улице Флорида, где самая большая толчея, продираемся сквозь толпу, пропихиваемся, отираемся. Остановились, потому что проезжавший омнибус нас притормозил; а с Симоном заговорил пожилой господин:
— Простите… Корриентес? В каком направлении?
Симон взглянул на него, но ничего не ответил.
И тогда, несколько обескураженный, господин обратился ко мне со своим вопросом. А я посмотрел на него и тоже ничего не ответил. НЕТ. В принципе, ничего резкого; наверное, он подумал, что попал на иностранцев, не понимающих языка… и все же, поймите, это было НЕТ и отпихивание в небытие… как ножом отрезал. Это был ОТКАЗ, отказ темный, черный, глухой, прозвучавший под ярким солнцем. Мы рванули вперед как безумные, и в тот самый миг до нас долетел крик попугая, неизвестно откуда, может, из проезжавшего мимо такси, этот крик, с моим предыдущим криком соединенный, возобновил тот, предыдущий, лай собаки… значит, Зверь снова дал знать о себе и внезапно прорвался к нам, ворвался в наше отсутствие ответа! Но ничего. Я все еще не знал, что в нем, в Симоне, хоть такой же был, как и он, и один на один с ним! Он тоже ничего не знал обо мне. Но, связанные нашим криком, нашим отсутствием ответа, уже выбранные и заклейменные, мы, словно разбойники, прибавили шагу, чтобы затеряться в толпе, когда вдруг моему взору открылся конец — конец, говорю вам, от которого мне сделалось не по себе…
А именно: улица Флорида кончилась. Перед нами, как на ладони, площадь — плаза Сан Мартин.
Возвращаться Флоридой? Ну нет… потому что мы так быстро шли, будто к цели какой идем, так что возвращаться — значит выдать ложность нашего движения!
Выйти на площадь? Вот только людей там практически не было. Что бы мы там делали, на этой площади, вдвоем, друг с другом?
Слишком поздно что-либо придумывать. Уже идем через самую середину площади: холодно, тихо, свежо, и издалека повеяло ветром. Внезапная даль, можно сказать, парализовала наши ноги. Эта площадь возвышалась, как балкон, над портом и рекой, и там, вдали, в синеватых сочетаниях воды, тумана, беловатого неба проплывали дымы бездвижно лежавших на реке судов; и эта бездвижность судов на неподвижной реке в соединении с каменным скелетом порта, выразительным, и с хребтами построек дышала на нас оттуда, с горы, застылостью и заторможенностью. Мы замедлили шаг. Тихо. Пусто. Покой. Наш галоп сбился в неподвижность, и мы встали. Прогулка вдруг исчерпала себя до дна.
Что дальше?
Мы остались с ним один на один. Но я понятия не имел, что он там внутри себя творит — может, ничего, а может, и что-нибудь эдакое — понятия не имел. Стоим, он немного боком ко мне, стоим, а там, в отдалении, в тишине судов с едва различимым движением по воде, в мертвом силуэте портовых укреплений происходило неподвижное и нарастающее сближение между блестящей как стекло поверхностью воды и водянистым небом, сотканным из пара, тумана, клубов, дымов. Тишина, тишина, но вдруг, тронутая ветром, зашелестела у наших ног бумажка. Я тогда искоса взглянул на моего спутника: он эту бумажку ботинком к земле прижал и в землю вперил взгляд. Снова зашелестела бумажка. Я взгляд в бумажку вперил, он взгляд в бумажку вперил.
Снова зашелестела бумажка. Тогда он наморщил лоб, взглянул на меня так напряженно и так пронзительно, как будто он в неимоверной спешке готовился сообщить мне что-то чрезвычайно срочное, исключительно важное, определяющее судьбу… но ничего не сказал, бумага зашелестела, он эту бумажку ногой придержал и на меня посмотрел, а там вдали что-то шло, нарастало и расстилалось… И тогда я подумал, а что будет, если снова бумажка зашелестит?
Итак, один на один. Я предпочитал на него не смотреть, и не смотрел, а размышлял, не грозит ли мне что… или кто, например, он?..
Здесь важно объяснить эту мысль, потому что она вовсе не такая уж и фантастическая, и хочется, чтобы меня не упрекали в отсутствии рассудка… Согласитесь: человек, подверженный такому давлению судьбы, мог взорваться, ведь мог же он взорваться? Но сам взрыв меня мало беспокоил, больше беспокоила природа взрыва. Поскольку, согласитесь, я не знал, что в нем происходит, а происходить могло… короче — происходить могло гораздо больше, чем это предусматривают наши обычаи, и даже можно было усомниться, пребывал ли этот искалеченный пыткой человек в нашем, человеческом мире… и вообще, вся эта история была слишком какой-то рискованной и скользкой, вот именно, скользкой… но я, возможно, и не стал бы так беспокоиться, если бы не бумажка, вот именно, если бы не та бумажка, что трепыхалась у него под ногой как живая, как зверек, заметьте, точь-в-точь как озверевший крик, в результате чего к нам снова привязалось животное, но на этот раз, как бы это сказать, низко, в самом низу, потому что уже не от собаки, не от попугая, а от бумажки, от мертвой вещи, и там, внизу, откликнулся Зверь с ребенком, ребенок-зверь… И я все думал, почему ребенок у нас звереет, но не было выхода, надо было выдержать: только что довольно недоверчиво из-за этого отнесся я к «человеку», который стоял здесь, в пустоте, рядом с которым и приключилось озверение умирающего ребенка и который все это носил в себе… Не верю в черта. Симон по природе своей был человеком добрым, мухи не обидит. Только вот… на этот раз…
Нигде вокруг не было милосердия. Ни на грош.
Что же он мог… если снова бумажка зашелестит? (Это было связано с бумажкой.) Но ветерок улегся. Я предпочел слишком не глазеть на него. Хуже всего то, что мне был неизвестен даже приблизительно вид, порода зверя, но уже сам факт, что он появился из ребенка, ассоциированного с собакой и с попугаем и с бумажкой, не прибавлял доверия. Там, на горизонте, поднимались дымы и тянулись туманные струйки. Ребенок? Зверь? Какой? Я ни в коем случае не должен был выходить с этим человеком на прогулку, это было на самом деле неосмотрительно, а теперь надо было бы как-то нырнуть и отцепиться, пока еще не слишком поздно, и действительно, что это мы так стоим тут, на этой возвышенной площади, одни, тет-а-тет, и никого, кроме нас… надо бы оторваться от него. Но как оторваться? Быстро, быстро, потому что в любой момент может зашелестеть бумажка… действительно смешно получается: он так похож на меня — и носом, и ушами, и ногами, — а я совершенно не представляю, чего можно от него ожидать!