Изменчивость моря - Чан Джина
Мимо пронеслась группа бегунов трусцой, одетых в яркую спортивную одежду, а вскоре за ними последовала вереница велосипедистов, и все они торопились успеть закончить последний круг до наступления ночи. Я открыла дверцу машины.
– Умма? – позвала я.
Она испуганно выпрямилась, как будто забыла, что я здесь. Ее глаза покраснели, но лицо оставалось спокойным.
– Что не так? – спросила я.
Тогда Умма наконец посмотрела на меня.
– Ничего страшного, – сказала она. – Поехали домой.
Неуемная энергия, которая до сих пор двигала Уммой, казалось, по дороге домой покинула ее. Я все это время наблюдала за ней, не зная, что делать или говорить. Я чувствовала себя слишком маленькой, чтобы оказаться полезной, и одновременно слишком взрослой, чтобы пытаться вести себя так, будто ничего не произошло.
Умма ругала меня, если мои волосы были зачесаны не на ту сторону, постоянно жаловалась, если я оставляла носки на полу, вечно напоминала мне, что я должна хорошо себя вести, куда бы ни пошла, чтобы у людей не сложилось плохого мнения о нашей семье. Женщина, которой Умма была с утра, – смелой, безрассудной, даже кокетливой – изменилась, превратившись в незнакомку.
Как только мы вернулись домой, Умма заперлась в кабинете Апы, и я слышала, как она роется в его ящиках и папках с файлами. Я стояла за дверью, больше напуганная молчанием Уммы, чем ее бешеной ездой. Неужели Апа снова забыл оплатить счета? Или дело в чем-то другом?
Апа вернулся домой всего через час, и его радостное «Я дома!» разнеслось повсюду, как бой часов, отбивающих неправильное время.
– Где твоя мама, Желудь? – спросил он, когда увидел, что я сижу одна за кухонным столом и пытаюсь сделать домашнее задание.
– Она в твоем кабинете, – почему-то виновато промолвила я.
На лбу Апы появилась морщинка, но он ничего не сказал и вместо этого начал кипятить воду для чая. Он был зависим от чая и выпивал не менее десяти чашек крепкого черного чая в день. По всему дому были разбросаны использованные чайные пакетики, потому что Апа макал их в кружку на минуту, выуживал и откладывал. Он оставлял их на старых салфетках, журналах, газетах, а иногда даже на подоконнике, утверждая, что прибережет этот чайный пакетик на потом. Это сводило Умму с ума.
– Ты дома, – заметила Умма. Мы оба подняли глаза и увидели, что она стоит в дверях кухни. Она держала в руках путевой дневник Апы, тот самый, который я нашла и отрывки из которого прочитала.
– Ты рылась в моих вещах? – попытался возмутиться Апа, но выглядел он при этом как ребенок, пойманный за тем, чего делать не следовало, его испуганные глаза широко распахнулись.
– Как ты мог так поступить со мной? С нашей семьей? – воскликнула Умма.
Я закрыла глаза и услышала, как что-то упало на пол и разбилось вдребезги. Она швырнула дневник через всю кухню и попала во что-то хрупкое.
Лицо Апы онемело, он замкнулся в себе. Я видела, что он напряженно решает, чем ей ответить, как отреагировать на обвинения.
– Ты наконец-то окончательно сошла с ума, – сказал он. – Ты не знаешь, о чем говоришь. Ты ничего не знаешь о моей жизни за пределами этого дома.
– Я уйду от тебя! – воскликнула Умма высоким, тонким голосом, от которого у меня защемило сердце. Теперь она плакала. – Я уйду от тебя, если ты не перестанешь с ней встречаться!
– Ты сумасшедшая, – повторял Апа.
– Я вернусь в Корею, – плакала Умма. – Я уйду от тебя.
– Думаешь, что сможешь зайти так далеко в одиночку? – поинтересовался Апа с холодом в голосе, которого я никогда раньше от него не слышала. – Попробуй. Ты же даже не знаешь, как самостоятельно забронировать билет на самолет.
Умма собиралась бросить нас обоих, и это была моя вина. Мне следовало спрятать дневник отца, сжечь его, выбросить. Я начала плакать.
– Посмотри, что ты наделала! – крикнул Апа. – Довольна теперь? Ведешь себя так в присутствии нашей дочери. Мичхин сарам[15].
Можно было подумать, что, если он просто продолжит называть Умму сумасшедшей, ему не придется обращать внимания на ее угрозы.
Я вскочила и выбежала из дома, с грохотом хлопнула входной дверью, едва успев надеть кроссовки. Как раз перед тем, как дверь захлопнулась, я услышала, как Апа зовет меня по имени, но никто из них не последовал за мной. Я рывком распахнула калитку, ведущую на задний двор.
Одним из моих самых любимых мест в мире был уголок за сараем, где хранились ржавеющие велосипеды и старая бытовая техника, который обычно оставался нетронутым, за исключением тех редких дней, когда Умма заставляла Апу подстригать газон. Однажды, играя, я отважилась зайти за сарай и там, к своей радости, обнаружила старый пень, на котором кто-то вырезал надпись «Д+П НАВСЕГДА», сохранившуюся со времен тех, кто жил здесь до нас. Я водила пальцами по вырезанным буквам, гадая, кем же были эти «Д» и «П». Я не рассказала родителям о своей находке и при любой возможности посещала тайник за сараем, расстилала одеяло на пне и сворачивалась калачиком в зеленой тени куста сирийского гибискуса, который Умма посадила, когда они с Апой только переехали сюда. Апа рассказал мне, что гибискус является национальным цветком Кореи, и на корейском его название означает «вечный цветок».
Я села на пенек «Д+П», обхватив руками колени и дрожа в темноте. Две струйки потекли у меня из носа и смешались с моими слезами. Я подавила рыдания и попыталась сосредоточиться на своем дыхании, как учил меня Апа, когда показывал, как плавать, втягивая воздух носом и выпуская его через рот, как будто я погружала голову в воду и выныривала из нее. Постепенно я начала успокаиваться и чувствовать сонливость. Я свернулась на пне и незаметно для себя заснула.
Когда я очнулась, белая луна стояла высоко в небе, и где-то неподалеку Апа звал меня по имени. Я встала, чувствуя покалывание в руках и ногах.
– Я здесь, – откликнулась я, появляясь из-за сарая.
В голосе Апы послышалось облегчение.
– Что, черт возьми, ты там делала?
Я посмотрела на него.
– Знаешь, я, вообще-то, не глупая! – вспылила я.
Мой гнев удивил его.
– Я никогда так и не говорил, – ответил он.
Мне хотелось спросить, все ли у них сейчас в порядке. Собирается ли он прекратить общение с той женщиной. Но я этого не сделала, только скрестила руки на груди и уставилась прямо в стену за головой Апы; я много раз видела, как это делала Умма.
Апа вздохнул.
– Тебе пора ложиться спать.
– Я еще даже не ужинала, – заметила я.
На кухонном полу валялись разбитые останки любимой чайной кружки Апы. Той самой, с бугристым зеленым рисунком, которую я разрисовала много лет назад на День отца, снабдив надписью «Лучший в мире папа», выведенной желтыми буквами на ободке. Когда я увидела осколки на полу, мне снова захотелось расплакаться, но я взяла себя в руки и молча наблюдала, как Апа подметает их, бормоча что-то себе под нос.
– Где Умма? – спросила я.
Обычно после ссоры она запиралась в ванной или в спальне, включала Бетховена и не выходила, пока не почувствует себя готовой, а затем возвращалась с таким спокойным и невозмутимым лицом, как будто ничего не произошло. Но я не услышала знакомого звука воды, наполняющей ванну, или привычной классической мелодии, доносящихся сверху.
– Она уехала на несколько дней, – ответил Апа.
– Что?
Апа заключил меня в объятия, а я забарабанила по его спине кулаками.
– Ненавижу тебя! Из-за тебя она ушла! – кричала я.
– Она просто поживет в отеле несколько дней, – сказал он. – А теперь успокойся.
– Из-за тебя она ушла, – повторила я. – Ты плохой муж и плохой отец.
К моему удивлению и радости, после этих слов лицо Апы исказила гримаса настоящей боли.
– Ты плохой человек, – сказала я, наслаждаясь своей новообретенной способностью наносить удары моим родителям так же, как они наносили их друг другу и мне.