Валентин Распутин - Дочь Ивана, мать Ивана
— Вот чего бы Светке не учиться?.. Школа — плохо и без школы плохо.
— С нами плохо, а без нас тоже плохо, — поддразнил Иван.
— И правильно! — решительно подтвердила Тамара Ивановна. — Ты надо мной смешки не строй, я тоже разбираюсь. Правильное — оно и будет правильным, как ты его не обсмеивай. Этим твоим горлопанам, этим твоим дуроплясам надо бы знать: правильное правильным и останется. Они в дым превратятся, в фук, в вонь, а оно стоять будет.
— Да с чего они мои-то? Ты с чего их мне в родню-то записала?
— Потому что они для тебя стараются!
— Они и для тебя стараются!
— Меня им не взять!
— А если меня взять — плохо ты меня воспитываешь!
— Ничего, я вас воспитаю! Вы у меня шелковые станете!
— Ма-а-ма! — миролюбиво протянул Иван, лицо его поехало на сторону от смеха. — Как называются первые огурцы?
— Чего-о-о?
— Как называются первые огурцы, помидоры, ну и так далее?
— Чего ты меня дуришь?
— Ну, как они называются — знаешь?
— Так и называются. Первые они и есть первые. Первый ребенок — первенец. Первый огурец — тоже, поди, первенец.
— Поди… Вот тебе и поди. Огурец-то — это, поди, не ребенок. Первые овощи, мама, — начатки. А как называется беременная женщина? Она называется: непраздная. Вот так. Тоже мне: не кормежное дело… А вспомнишь, что начатки, и огурцы вкуснее.
— Хоть русские слова — и то ладно. А то сейчас понатаскали всякую дребедень, будто мы уж не дома, и скалят под нее зубы, и скалят…
— А почему девушку называют красной? — не отставал Иван; очень ему нравилось учительствовать перед матерью, так и приплясывал он перед нею, наигрывая головой, так и брызгали его глаза веселым нетерпением. — Красна девушка — это что?
— На морковке да на свекле со своей грядки возросла — вот и красная.
— Красная — это красивая. Так в старину говорили. Красная площадь в Москве — не от морковки же она красная… А потому что выстроена красиво.
— Площадь, может, и не от морковки, а красна девушка от морковки, — уперлась Тамара Ивановна. — Тут уж ты меня не перебьешь. От огородного, от таежного, от чистого воздуха — вот она откуда, краса. Никакой мазни не надо. Лицо белое — от коровки, щеки жаром пышут — от чего же еще, как не от нее, не от морковки; глаза чисто глядят — утром встанет пораньше да умоет свои глаза свежей росой, они и рады-радешеньки. А ежели еще коса на месте… Коса на месте — все на месте, так и запомни.
Иван на торжественной ноте продекламировал:
— У красной девицы, мама, не глаза, а очи: жгучие очи. Не щеки, а ланиты: бархатные ланиты. Губы алые, шея лебединая, груди — это перси: трепетные перси…
— Что еще за персы? Рано тебе трепетать от всяких персов. Ишь, туда же! Имей стыд-то! Заповзглядывал куда не просят! Персы!
— Не персы, мама, а перси-и. Это по-старорусски. Когда хотели возвышенно сказать о женщине, наградить ее неземной красотой…
— Чем земная-то плоха стала?
— Да посмотри: с ланитами да персями, с очами да веждами совсем по-другому смотрится женщина. Боярыней смотрится. Павой. Знаешь, что такое пава? «А сама-то величава, выступает словно пава». Помнишь?
«Пава» почему-то обидела Тамару Ивановну:
— Ладно, хватит выставляться-то перед матерью. Учись да не заучивайся, дальше ума не лезь. Ишь, пава… Придет время — не паву себе ищи, не на персы глаза пяль, а душу почуй. Душа-то, поди, себе имена-фамилии не перебирала… Перебирала или нет?
— Не знаю. Кажется, нет.
— Ей это и не надо. Она скромницей живет. Терпеливицей. А паву твою я и знать не желаю.
***На следующий день после возвращения Светки пришлось идти в прокуратуру с самого утра. В этот раз их, Тамару Ивановну и Светку, вызвали вместе, Тамару Ивановну как законного представителя потерпевшей. Вот кто теперь они, дочь и мать: одна законная потерпевшая, другая — законный представитель потерпевшей. Таков язык в этих стенах, видевших и слышавших такие истории, что никакие слова и никакие происшествия тут никого покоробить не должны, и, если, по несчастью, это происходит, значит человек плохо представлял себе, куда он шел.
Следователь, сидевший за столом, был из того распространенного типа мужчин, в который в схожих условиях и со схожим образом жизни к сорока годам попадают многие: рыхлое и посиневшее крупное лицо, лысина на голове, которую уже и маскировать нечем, нарочито замедленные движения, поскольку в неконтролируемом положении они нервны и суетливы, и мутный взгляд много повидавших глаз. Фамилия его была Цоколь, он назвал себя сразу же, как только усадил перед собой Тамару Ивановну и Светку. Светка села напротив следователя, Тамара Ивановна в углу стола, справа от дочери. Имя не сказал, тут это не полагалось. И их имена записал только на лицевой стороне протокола допроса и впредь легко, нисколько не затрудняясь в обращении, обходился без имен.
Кабинет был сурового и холодного вида: кроме стола Цоколя в левом углу у окна, еще один стол по правой стене ближе к двери, окно, невеселое, выходящее во двор, на покрытую металлическими листами и крашеную суриком крышу хозяйственного пристроя. Одинаково громоздко подпирали боковые стены большой темный шкаф справа и большой железный сейф слева, тот и другой давно миновавших, но поразительно прочных образцов. Тамару Ивановну эта мрачная обстановка удивила. Она считала, что, если новая власть купается в сказочной роскоши, а закон истово помогает новой власти нарушать правосудие, то и его служба должна оплачиваться щедро. Оказалось, судя по обстановке в прокуратуре, это совсем не так.
Цоколь хлюпал носом: спасаясь от вчерашней жары, он, должно быть, неосторожно подставил себя сквозняку. Окно и теперь было приоткрыто и в него наносило приторным запахом растопленной на пристрое краски. Но сегодня и жара донимала меньше, солнце горело вполнакала.
Цоколь спрашивал и записывал. Записывал шариковой ручкой, машинки в кабинете не водилось. Он предупредил Светку, как и Тамару Ивановну, об ответственности, сказал о правах и обязанностях. Здесь упоминание о них казалось единственно к месту, не то что на площадях среди одуревших от свобод митингующих. Тамара Ивановна поняла только, что она не должна мешать допросу. А чего бы ради ей и мешать? Жалея девчонку, она так и не расспросила ее… да и когда бы, как бы она стала расспрашивать? Под утро пришли чуть живые; сегодня, пока не постучала к ней Тамара Ивановна, Светка из комнаты не выходила, а сон ли ее свалил после двух страшных ночей, или рвала она на себе волосы — как знать! Да и что прикидываться: Тамара Ивановна, откладывая разговор, не только Светку жалела, но и себя. Пытать, добиваться подробностей — это хищной птицей расклевывать сердце дочери и свое. И вот теперь она вынуждена была слушать.
Светка встретила, оказывается, этого парня, азербайджанца по имени Эльдар, еще в четверг. «Еще в четверг», — повторила про себя Тамара Ивановна, отмеряя это временное удаление двумя разными мерами: так давно это было, на краю какого-то прежнего летоисчисления, а потом — так близко, всего-то три дня прошло, за три дня ничего слишком уж тяжкого не должно было произойти, ведь это не стихийное бедствие. Из этих трех дней дочь потерялась на сутки. Сутки эти, пока они выворачивались из-под земли, пока в терзающем оголении проносили они каждую минуту, выросли в вечность, но теперь, когда они остались позади, они представлялись чем-то вроде тонкой завесы, которую надо было только догадаться приподнять, чтобы увидеть, что за нею происходило.
Девчонки, Светка с двумя подружками, стояли на площади возле торгового комплекса, а наверху, на площадке перед входными дверями, торчал кавказец в джинсовой куртке, засунув руки в карманы зеленых спортивных брюк, и уставился на них. Под его слишком уж пристальным показным вниманием они захихикали, а он, словно только этого и ждал, сбежал к ним вниз и уставился уже на одну Светку… Наигрывая плечами, нащелкивая пальцами, он объявил ей с акцентом, что она ему нравится. Девчонки еще пуще засмеялись; парень в толстой куртке и толстых штанах в совсем жаркий день, с черным узким лицом, с вихляющейся фигурой на неподвижных ногах был забавен. Его этот смех разозлил, в глазах появилось бешенство. Без всяких подступов и ухаживаний он решительно велел Светке быть вечером в семь часов там же, где стояли. Говорил он с сильным акцентом и злился еще и оттого, что его плохо понимали. «Приду», — со смехом пообещала Светка, чтобы отвязаться. «Приходы!», — еще более требовательно, с угрозой повторил он и направился в сторону рынка.
«Это все торгашество, все оно, подлое… — спохватно думала Тамара Ивановна, слушая Светку. — Все профессии, все специальности — вон, ничего не надо, кругом одно торгашество! И где она была, какой бес отнял у нее разум, когда согласилась она на курсы продавцов, на которые нацелилась Светка, после того как бросила школу?! Потому и нацелилась, потому и бросила, что все кругом, вся жизнь перешла в шумный и липкий базар. Где она, мать, была, почему не сообразила она, что выйдет девчонка с курсов — на работу ее, малолетку, не возьмут и может повадиться она ходить на эти бесчисленные базары-ярмарки и искать любое купи-продай, любую мелочишку из любых рук в любые руки. Так оно и вышло. Что ни день — как на биржу труда, туда, к торгашам, пять дней впустую, а на шестой какой-нибудь проныра-хозяин поставит на угол совать прохожим китайские заводные игрушки и зазывно, не набухшим еще голоском, выкрикивать, чтоб подходили.. Господи, девчонка заворотила глаза — ей простительно, а она, мать-то, где была, почему тоже заворотила глаза на эту всесветную барахолку?! Вот оно, наказание-то, вот оно, принимай, мамаша», — неожиданно чужим голосом, издевательским и назидательным, ткнула себя Тамара Ивановна в грязный стол, за которым, как приговор, заполнялся протокол допроса.