Булат Окуджава - Упраздненный театр
Проходили годы. Легкое чувство правоты потяжелело, высокомерие победителя потускнело, потерлось, словно старая одежка, порастратилось. А поверженный образ Тамаза так и остался.
Ванванч, конечно, ни о чем таком не догадывался, вглядывался в папочкины глаза, жадно улавливая каждую новую волну его расположения и любви. И он ну уж никак не мог предположить, что в восемьдесят втором году, через шестьдесят лет, эта история как‑то аукнется в его собственной жизни.
А тогда, в начале двадцатых, как‑то уж все само собой стало складываться удачно и даже счастливо: все потянулись вслед за Мишей из Кутаиса в Тифлис, потому что всем нашлось место в столице. Ну только Саша остался в Батуме, чтобы не дразнить гусей, да аполитичная хохотушка Маня, отколовшись, отправилась в Москву, где устроилась в радиошколе и влюблялась в русских мальчиков, пока ее не покорил Алеша Костин, милый, добрый московский инженер, очарованный этой темпераментной кутаисской девушкой, краснощекой, крепкой и не сводящей с него восхи‑щенных глаз. Маня была для него плодом диковинным, грузинским, и он полюбил эту маленькую страну.
А Шалико трудился в тифлисском городском комитете партии, жил в партийном общежитии, иногда ночевал у мамы. Она кормила его, укладывала отоспаться, а сама торопливо отстирывала его пропотевшую гимнастерку и вздыхала от предчувствий и, разглядывая своего взъерошенного, худенького, обремененного непонятными ей страстями сына, победоносно улыбалась, вспоминая мрачные пророчества Володи. А он говорил ей с придыханием, как обычно презрительно выпячи‑вая нижнюю губу: "Скоро, вот увидишь, все твои большевики вознесутся в мягкие кресла и начнут подражать тем, кого они свергли, придумают себе расшитые золотом мундиры и будут командовать пастухами и рабочими..." Она победоносно улыбалась, потому что его пророчества не сбывались: шли годы, но мундиров, шитых золотом, не было, а были синие, белые и серые косоворотки, и потертые пиджачки, и тревога в глазах, и растерянные лица.
Но тревога и растерянность вдруг приоткрыли ей некую тайну, которая не то чтобы наглухо была от нее укрыта, а просто существовала сама по себе, ее не касаясь. А тут коснулась. Ей стало стыдно своей недавней победоносной улыбки, и слова Володи, казавшиеся тогда бредом, приобрели конкретный смысл.
Потом, уже в середине двадцать второго года, Шалико забежал к матери однажды, сопровождаемый строгой красивой барышней с продолговатыми карими глазами. Она была молчалива, неулыбчива и стеснительна. Лизе понравилась ее точеная фигурка и каштановые волосы, расчесанные на прямой пробор, и то, что она была в серой грубой юбке, в голубой выгоревшей блузочке с закатанными рукавами. И все это, старое, выгоревшее, грубое, выглядело вполне сносным и даже ладным в сочетании с молодостью, с миндалевидными глазами, с легким загаром на юном лице. Это Лизе понравилось. Еще Лизе понравилось, как эта барышня себя держала. В отличие от весьма многих барышень она не старалась понравиться, приглянуться, произвести впечатление, для чего бы пригодились ее не совсем обычные глаза и приятные, слегка опущенные пунцовые губы. Как легко было бы улыбнуться и согласно поддакивать маленькой женщине с серыми глазами и открытым, усталым, сердечным лицом. Но барышня была молчалива, сдержанна, хотя и весьма благосклонна. Кроме того, Лизе показалось необычным поведение ее двадцатидвухлетнего сыночка. Он как‑то немного отстранялся от своей знакомой, как‑то ее не замечал, что ли, не придавал ей значения. Не то чтобы он ее игнорировал, а просто подчеркивал всем своим видом привычную будничность их отношений.
В этой кратковременной встрече Лиза все же успела заметить в барышне еще несколько второстепенных, но многозначительных деталей. Она, например, когда Лиза предложила ей сесть на старинный, покрытый черным лаком стул, не принялась учтиво рассыпаться в благодарностях, а просто села, медленно преодолев расстояние от дверей до стула с высоко, по‑царски вскинутой головой, села и руки положила на колени. "Как на троне", ‑ подумала тогда Лиза. И протянула ей блюдечко с виноградом, ожидая, что гостья, как и все подобные гости, пробормочет что‑нибудь вроде: "Ах что вы, что‑то не хочется..." Но юная гостья сказала: "Ой, как хотелось винограда!.." и зачмокала, и впервые позволила себе улыбнуться.
Представляя ее матери, Шалико сказал мимоходом: "Это наш товарищ". Товарища звали Ашхен.
5
Слились две реки ‑ грузинская и армянская ‑ перемешались их древние густые воды, не замедлив течения жизни, не нарушив привычных представлений о ней. Впрочем, ничего необыч‑ного в том не было, ибо Володя, старший сын, еще до бегства в Швейцарию тоже облюбовал себе армянку с анархистскими склонностями. И Лизу теперь взволновал не цвет крови, а рука этой внезапной барышни, протянутая к худощавому, насмешливому ее отпрыску, мягкая рука, покрытая слабым сливочным загаром.
"Вайме, ‑ подумала Лиза, ‑ и Шалико тоже!" И с раскаленного балкона всматривалась, как они медленно удалялись по вымершей знойной улице, что‑то обсуждая. "Наверное, меня..." ‑ подумала Лиза, всматриваясь. Ей нравилась походка Ашхен, а сын был сильно возбужден и резко жестикулировал... Лиза приготовилась к скорым переменам. Степан печально улыбался со стены.
Затем время ускорило свой бег, пространства сузились, и лошади, влекущие мой экипаж, понеслись галопом. В течение каких‑нибудь двух‑трех месяцев все и завершилось легким, ни к чему не обязывающим ритуалом, распиской в толстой тетради, похожей на насмешку над пышным многословным, многозначительным церковным торжеством, и наступила новая жизнь. Нет, мужем и женой они себя не числили, а были в собственных глазах и для друзей все теми же товарищами по партии, будто бы призванными этой партией для продолжения рода. И, естественно, никаких разговоров о любви, никакого мещанского лицемерного словоблудия.
Да, разговоров о любви не было, но я‑то вижу их глаза ‑ карие миндалевидные глаза Ашхен, в которых и приязнь, и огонь, и жажда, и глаза Шалико, переполненные восхищением от лицезре‑ния своей юной подруги, и то, как они незаметно прикасаются один к другому, как бы случайно, как бы нехотя своими горячими ладонями ‑ к щеке, к шейке, щекой к щеке и к губам... да, и потому мне смешны строгость их партийных губ и пространные рассуждения о мещанстве и буржуазной пошлости.
Я снисходителен к их невежеству с высоты нынешних дней, к их юному сектантству, к тому, если хотите, романтическому выбору, который они сделали, понимая его как высшую ступень благородного служения идеалам. Ну, конечно, "романтический" и "благородный" ‑ это слова не из их арсенала, это мои слова, которые в те годы презирались. Впрочем, тут я ловлю себя на досадной ошибке, употребляя понятие романтический. Нет, нет, это было не романтическое ощущение мира. Идеализм юности, усугубленный обещаниями скорого рая, и прагматическая деятельность ‑ эта странная смесь определяла их поведение и царила в их душах. Я снисходите‑лен к ним как к собственным детям, не понимающим, что они творят. Их зыбкой грамотности хватало лишь на то, чтобы обольщаться вдохновенными лозунгами, легко объяснявшими несовершенства общественного устройства. Они были бескорыстны и горды этим бескорыстием и презирали земные блага, следуя заветам своих лукавых вождей, но земные блага как‑то так исподволь, незаметно подступали к ним, втирались в доверие, притворялись беспомощными и безопасными.
Им было радостно узнать, что их обоих решено направить в Москву, в Институт народного хозяйства! Они долго пребывали в счастливой лихорадке удостоенных признания, и, наверное, меж ними не раз промелькнули возвышенные слова о справедливости и щедрости нового общества, открывшего перед сыном прачки и дочерью столяра такие головокружительные перспективы. Ну, был и страх не угодить столичной профессуре, опозориться, сдаться. Ах, если б не насмешливый нрав Шалико, если б не его шутливое легкомыслие, все обернулось бы суровее и трагичнее, особенно для Ашхен, не очень‑то склонной к шуточкам. А он шутил, быть может, перебарывая собственный страх или стараясь вывести ее из напряжения. Он посмеивался над строгим выражением ее лица и удачно, как ему казалось, перекроив ее фамилию Налбандян, бормотал, осклабясь, что‑то такое об абалдянках, которые обалдевают перед трудностями... Она вынуждена была смеяться и демонстрировать спокойствие. Но зато он казался ей в эти минуты слишком взрослым, сильным и опытным, и ей хотелось спрятаться у него на груди, в его руках...
Накануне отъезда следовало навестить родных и друзей. После исполнения нехитрого советского обряда они были узаконены и были семьей, но упоминание об этом сами же объявили кощунством. И вот они пробыли с полчаса у Лизы, и Володя подарил им старый коричневый швейцарский бумажник, в который они аккуратно уложили свои документы и деньги. "Теперь в Москве новый генсек, сказал Миша, ‑ он любит "киндзмараули" и не любит возражений, учтите". Коля смеялся и спрашивал у Ашхен: "Вайме, Ашхен, куда ты едешь? С кем?! С этим?.." Оля расцеловала отъезжающих и сказала с печалью: "Галактион немного нездоров. Этот поцелуй от него..." И все опять, конечно, поняли, что подразумевалось под нездоровьем. Затем начались уже настоящие тифлисские поцелуи и объятия, полные глубокого значения и смысла и такой пронзительной любви, которая никогда не забывается. Они торопились; предстояло много визитов. Уже выходя из квартиры, Ашхен обернулась и сказала горестно застывшей Лизе: "До свидания, мама".