Григорий Канович - Вера Ильинична
Вера Ильинична не сказала Варварушке, куда уезжает — старухе было всё равно; не сообщила она и сестре. Услышав про пункт назначения, Клавдия завопила бы на всё кладбище из гроба. В Израиль?! Да у тебя, Верка, шарики за ролики зашли? С одной Голгофы на другую… Одумайся, пока не поздно!
К удивлению Семёна, терпеливо ожидавшего тёщу под кладбищенским каштаном, прощание сестёр было коротким. Всё обошлось без слёз и вздохов. Вера Ильинична перекрестила надгробье, осенила себя крестным знамением, остудила руку о скромный, могильный камень, как бы оставив Клаве в залог частицу своего убывающего тепла, и направилась к машине.
В разоренном доме хозяйничал избранник Семёна — упаковщик Фёдор Гаврилов, двухметровый гигант с воловьей шеей и руками-кувалдами. Под присмотром Веры Ильиничны он заколачивал в ящики почти всю её прошлую жизнь. Следя за мощными движениями Гаврилова, за тем, как он лихо вгоняет гвозди в доски, Вера Ильинична то и дело ловила себя на мысли, что между напиханным в ящики барахлом, многолетними семейными реликвиями, альбомами и почетными грамотами Ефима, радиоаппаратурой Семёна и обувью Павлика, бельём Иланы, кухонной утварью и кассетами, остатками мировой литературы и недорогими морскими пейзажами в облезлых рамках оказалась как будто и она сама
— Заколочено классно, — обжёгшись о взгляд Веры Ильиничны, нахваливал свою работу Гаврилов. — Если литовцы на таможне не придерутся и в Одессе хохлы не разворуют, все дойдет в целости и сохранности…
Господи, о какой целости и сохранности он говорит? И что у нее можно украсть? Копейск? Первый крик и первый шаг Иланы? Могилу Ефима?
Когда Гаврилов кончал работу, и, нахлобучив на голову красный шлем, уезжал на своём орущем мотоцикле домой, Вижанская подходила к заколоченным, пахнущим сосновой смолой ящикам, на которых, как и на всей жизни, не было обратного адреса, оглядывала их сверху донизу, словно надеясь что-то найти, и с тяжелым сердцем отправлялась спать. По ночам ей чудились загроможденные контейнерами порты, заваленные ящиками пакгаузы, причал Хайфы, грузчики, которые торжественно и скорбно, как гробы, выносят чужой скарб; Вера Ильинична металась во сне, разгребала барахло, колотила руками в стенки, в крышку ящика и кричала: «Выпустите меня, выпустите!», но её никто на берегу не слышал.
Гигант Гаврилов с их житьём-бытьём справился быстро; с помощью подъемного крана ящики погрузили в кузов грузовика и увезли на таможню. Одновременно, без всякого предупреждения отключили записанный на Семёна телефон, и шумный, безалаберный, гостеприимный дом Вижанских-Портновых лишился голоса. Ни к Илане в физдиспансер, ни к Валентине Павловне Вера Ильинична не могла дозвониться — приходилось за полкилометра бегать к автомату, в будку с разбитыми стёклами, испещрённую русскими матерщинами и утратившими актуальность освободительными призывами, либо — в крайнем случае — стучаться к соседу Пятрасу Варанаускасу.
— Звоните куда угодно. В вашем положении без связи — kriuкis (крышка), — сказал Варанаускас, когда Вижанская появилась на пороге. — Это только зять ваш смотрит на меня зверем… отворачивается, как от прокаженного. А ведь я не зверь. И не враг, как на первый взгляд кажется. Вы знаете, кто мои враги… Звоните, звоните… Не стесняйтесь. Чтобы вам не мешать, я выйду на лестничную площадку… покурю. Пятрас и впрямь выходил на площадку и затягивался дешёвой каунасской «Астрой».
Вера Ильинична старалась не злоупотреблять его добротой, которая в любую минуту могла обернуться подогретой алкоголем неприязнью.
— Дозвонились? — вежливо спрашивал Пятрас, когда Вижанская выходила из квартиры.
— Спасибо. Стыдно за чужой счёт прощаться с друзьями. К себе не пригласишь — сесть некуда, три стула, угостить не можешь — нет посуды… И к другим, когда сидишь на чемоданах, в гости не сходишь. Но я, Пятрас, не по международному, я по местному…
Вера Ильинична не успевала попрощаться со всеми — разве всех обойдешь, разве ко всем дозвонишься, друзей за полвека набралось немало. Может, потому Вижанская коротко и пронзительно, как перед казнью, кричала в трубку: — Пока! Счастливо! До свиданья…
— Поне Вижанскене, — успокоил её непредсказуемый Варанаускас. — Что-то вы стали редко от меня звонить? Звоните, пожалуйста. Хоть по местному, хоть по международному. Когда-нибудь расквитаемся… Не удивляйтесь, и я мечтаю туда слетать.
— Куда?
— Туда, куда вы летите, на литовском самолете… не со звездой, а с конём и нашим всадником на фюзеляже, — он облизал сухие губы и спрятал в карман янтарный мундштук. — Я вам на прощание открою один секрет. Можно?
— Открывай!
— Помню, много лет тому назад — еще моя Бируте была жива — я крепко выпил. Первый раз, когда евреи надавали под зад этому герою Советского Союза Гамалю Абделю Насеру; второй раз, когда они всех арабов из пустыни выкинули вон. Не верите?
— Верю, верю… Какой же это, Пятрас, секрет — крепко выпить ты мастак…
— Мастак, мастак, — не обиделся Варанаускас. — Но я выпил не просто так, а за Израиль, когда евреи этому герою Советского Союза под зад надавали. Выпил и подумал: так бы нам, литовцам — сплотиться и надавать оккупантам, выкинуть их вон из Литвы… Поне Вижанскене, клянусь всеми святыми, я имею в виду не вас, вы — хорошая женщина, но вы не в политбюро… Потому и звонить можете куда угодно и сколько угодно — хоть по местному, хоть по какому… Между прочим, у меня в Израиле родственник.
— Родственник?! — вытаращила глаза Вижанская.
— Мертвый… Дядюшка мой… Ксендз Миколас… В его честь там в каком-то парке дерево посадили… В войну он двух еврейчат в Купишкисе спас — мальчика и девочку. Может, говорю, увидите его… На табличке, говорят, написано: Литва. Миколас Константас Пошкус… Девичья фамилия моей мамы — Пошкуте… Эляна Пошкуте… Если, поне Вижанскене, забредёте в этот парк, черкните, что это за дерево… какой породы… ихней или нашей. И снимочек пришлите. А я буду вашу почту вынимать и присылать в Израиль. Ладно?
Веру Ильиничну растрогала его просьба, и она пообещала, что, если ей встретится когда-нибудь дерево Миколас Константас Пошкус, то она обязательно Пятрасу напишет и снимок в конверт вложит.
Это дерево не выходило у неё из головы. Придумали же люди такой вид благодарности… Конечно, и дерево можно испоганить, поджечь, спилить, но корень — это не могильный камень, дерево ломом не повалишь, не выкорчуешь, оно не перестанет зеленеть и тянуться вверх, к Богу, а на его ветках будут вить свои гнёзда не только вороны, но и певчие птицы, которые продолжат петь для мёртвых то, что пели им, живым, в детстве или в молодости. Мог бы и на еврейском кладбище в Вильнюсе расти вяз или ясень Ефим Вижанский, а рядом с ним шелестеть туя Вера Филатова! Ведь, как подумаешь, столько лет они шелестели вместе.
Наверно, умереть, думала Вера Ильинична, это и значит не исчезнуть, а навсегда укорениться, на чужбине или на родине…
Поскрёбывание ключа в замочной скважине прервало её раздумья. Вера Ильинична приосанилась и застыла в ожидании: за дверью послышались голоса — Павлуши и какой-то незнакомой женщины.
— Баб, — пробасил с порога внук. — Мы забежали только на минуточку… Мне надо переодеться. А это — он повернул голову к своей смущённой спутнице, — моя подружка и однокурсница Лайма. Прошу любить и жаловать.
— Вижанская… Вера Ильинична, — с какой-то не свойственной ей многозначительностью представилась хозяйка и, спохватившись, добавила: — Может, всё-таки чем-то вас угостить? Есть вкусный яблочный пирог с корицей…
— Нет, баб… Некогда. Мы с Лаймой спешим. Решил хотя бы перед нашим отъездом вас познакомить…
— Очень приятно, очень приятно, — промолвила озадаченная Вера Ильинична, просвечивая Пашину подружку враждебно-любопытным взглядом. Господи, ни дать ни взять — Эйфелева башня! Бедняга-бабушка ей даже до плеча не достает. А волосы — копна соломы, можно с головой зарыться. А глаза! Не глаза, а ледяные проруби!
— Мы, баб, только что с кладбища.
— С кладбища?
— Да. Я Лайму к дедушке водил. Она согласилась время от времени навещать его… Живёт недалеко — в Шешкине… около супера. Ну, ты извини, я потопал переодеваться… опаздываем на рокеров из Манчестера… — отбарабанил Павлик и нырнул в свою комнату.
Вера Ильинична и Лайма, чем-то похожая на актрису Вию Артмане, стояли в опустошенной гостиной и молча смотрели друг на дружку, как бы соревнуясь — кто кого перемолчит. Обе ждали, когда появится Павел и, наконец, избавит их от неловкости и этого настороженного и ревнивого молчания, заполнявшего пустую квартиру.
— Я на еврейском кладбище была первый раз в жизни, — сдалась Лайма. — Очень интересно…
О чем еще можно говорить с Пашиной бабушкой, она не знала и захлебнулась от растерянности.