Григорий Канович - Вера Ильинична
— Что будешь есть? — наконец спросила Илана. Её так и подмывало обрадовать Семёна, сказать, что мама едет с ними, но она решила не торопиться — пусть эта упрямица, эта тугодумка сама ему скажет, тогда уж обратного хода точно не будет.
— Всё буду есть. Всё… — И вдруг без всякой связи с предыдущим твердо и четко сказал. — Я встретил на Гедимино Павлика с его пассией Лаймой… Шляются в обнимочку как ни в чем не бывало. По-моему, парня надо срочно увозить, пока совсем не потерял голову. Еще не хватает нам на Земле обетованной литовки.
— Лучше Лайма, чем Ливан, — бросила Вера Ильинична. — Ведь как только его высочество приедет на Землю обетованную, он тут же загремит в армию. А вчера передали, что на границе убиты два израильских солдата.
Семён покосился на неё, решительным жестом поправил съехавшую набекрень непоседливую ермолку и сел за кухонный стол ужинать.
Шестиместный обеденный праздничный стол из орехового дерева — нержавеющая ось прежней жизни — вместе со стульями и немецким столовым сервизом, полученным Ефимом Самойловичем Вижанским за верную службу в подарок к его пятидесятилетнему юбилею от чисто выбритого руководства славных органов госбезопасности Литвы, уже был продан и увезен новыми хозяевами.
VI
Ей никуда не хотелось ехать, но она без колебаний отправилась бы на край света — хоть в Израиль, хоть в Пуэрто-Рико, хоть на Мадагаскар, чтобы только спасти от беды Илану.
Вера Ильинична никому — ни Семёну, ни своим товаркам — не собиралась объяснять, почему она вдруг передумала. Передумала, и все. Каждый имеет право распоряжаться своей судьбой, как ему заблагорассудится. Семён, конечно, вздохнет с облегчением, и все её шатания спишет на женскую блажь и завихрения; Валентина Павловна и Ольга Николаевна, ближайшие кладбищенские подруги, её не осудят — сами одной ногой тут, другой — там. Вижанская кого-нибудь из них попросит, чтобы присмотрели за Ефимом. Наверно, Валентину Павловну. Профессор Марк Гринев-Коган и Ефим — соседи, лежат рядом, один под сосной, другой под липой. Ольга Николаевна, если согласится, могла бы еще присматривать за могилой Фаины Соломоновны Кочергинской и заняться союзом русских вдов. Уже лето, а ничего не сделано. Пошумели бабоньки, пошумели, надавали интервью и замолкли. А ведь кто-то должен отстаивать и права мертвых. Что с того, что они мертвые? Мертвые — тоже человечество.
Больше всего Вера Ильинична опасалась предстоящего разговора с Семёном, не сомневаясь, что зять устроит ей форменный допрос и попытается выудить, что к чему, начнет допытываться, не кроется ли за её решением какая-нибудь тайна? Что-то из рук вон выходящее должно было стрястись, чтобы тёща взяла и вдруг выбросила белый флаг. Это неспроста.
Вопреки опасениям всё получилось куда лучше, чем Вера Ильинична предполагала.
— Давно бы так, — выслушав ее, посетовал Семен. — Зачем же вы нас столько времени мучили? Не могли решиться раньше?
— Думала, Сёма, думала. Человек даже перед отпуском ломает голову, ехать или не ехать. А мы, если я не ошибаюсь, не в отпуск отправляемся. Там, как я понимаю, отпуска не будет. Придется вкалывать круглый год.
— А разве тут мы не вкалывали? Нежились на солнышке? — Портнов вперил в неё следовательский взгляд, боясь довериться своей радости и борясь с внезапно закравшимися подозрениями. — Сколько надо, столько и будем вкалывать. Но у меня один вопрос: вы от меня ничего не утаиваете? Помните — чистосердечное признание облегчит вашу участь, — улыбнулся он.
— А что мне от тебя утаивать? По дороге не сбегу, из самолета не выпрыгну… И вообще разве от тебя, Сёма, что-нибудь утаишь? Ты же наш домашний Штирлиц…
Слова тёщи польстили Портнову, хотя ни одному из них он не поверил. Говорит, не выпрыгнет, а может… вполне может… «Эль Аль» в небесах остановит, в горящую избу войдет.
На кладбище Вера Ильинична в первую очередь решила сообщить о своём отъезде доктору Валентине Павловне, отношения с которой были более близкими, чем с остальными, но и ей выкладывать всю правду она не собиралась.
— Валечка, у меня вдруг всё пошло вверх тормашками, — комкая в руках кисти платка, промолвила Вижанская, когда в кладбищенской аллее встретила Гриневу-Коган с пудельком на коротком поводке.
— Вы уезжаете? — ошарашила её Валентина Павловна.
— Неужели у меня это на лбу написано? Так сложились обстоятельства. Только, ради Бога, ни о чем меня не спрашивайте. Я вас очень прошу.
— Я просто очень и очень за вас рада… Вместе с детьми, вместе с внуком… Это ж такое счастье!
— Счастье?
— Конечно.
— Оно могло и вам подвалить…
— Могло, могло…Но не подвалило. Пока меня оставили, как в камере хранения. Не бросили, но и с собой не взяли. Хорошо еще, что я с Джоником, — сказала немногословная Валентина Павловна и потрепала пёсика за ушки. — Обещали забрать, но не сказали когда… И, наверно, уже не скажут.
— Не может быть.
— В жизни, Вера, всё может быть. Даже то, чего быть не может. Вот оно, мое Пуэрто-Рико, — доктор Гринева-Коган ткнула пальцем в первое попавшееся надгробье. Она смотрела на Веру Ильиничну прямо, без слёз, покусывая накрашенные губы и крепко прижимая к груди кучерявого любимца, пялившего на нее свои добрые, бархатные глаза.
На другой день не остывшая за ночь новость просквозила кладбище и дошла до Пашиной учительницы Ольги Николаевны.
— Вы правильно решили, — выдохнула она. — Что бы ни случилось, лучше быть рядом со своими. Мои, вы знаете, упорно зовут к себе на полгода в гости или на постоянное жительство. Но я не тороплюсь. Под своей крышей и мышь тише скребет. Перспектива лепить в подсобке ресторана на Амсельштрассе пельмени, печь кулебяку, наливать бюргерам русскую водку меня не очень прельщает. Лора и Абраша — молодцы, расширяются, слава Богу. У них уже одна москвичка, кандидат географических наук, кухарит, а другая, экономист, подает. Сгодилась бы в помощницы и я. Но грех бросать такую квартиру. И библиотеку Моисея Израилевича, и его картины. Вы же знаете — он собирал модерн: Фалька, Добужинского, Гончарову…
Ольга Николаевна волновалась, желая как бы оправдаться за то, что в отличие от Веры Ильиничны остается в Литве, что даже в гости в Любек отказывается ехать, и Вижанской почему-то сделалось неловко и грустно от этих искренних и сумбурных оправданий. Ведь еще совсем недавно она сама только и делала, что выискивала схожие доводы и твердила: не поеду, не поеду, даже предлагала организовать союз русских вдов на кладбище… Теперь же Вера Ильинична, если перед кем-то и собиралась оправдываться, то только перед Ефимом — больше не перед кем.
Вера Ильинична не представляла себе, что она скажет мужу на прощанье — ведь одному Богу известно, на сколько лет они расстаются друг с другом. Может, на годы, как Фейга Розенблюм со своей мамой. Может, навсегда. Зато знала, чего никогда Ефиму не скажет. Пусть себе спокойно спит. Он не должен обо всем знать. Всю жизнь она старалась его — живого ли, мертвого ли — радовать. Приходила на могилу и рассказывала, как ценят на работе Илану, как в Москве под аплодисменты защитил свою диссертацию Семён, какой красавец и умница Павлуша. И сейчас, прощаясь, будет рассказывать только хорошее.
Только хорошее рассказывала она и своей младшей сестре, когда навещала ее на укромном староверском кладбище, где за могилой Клавы ухаживала блаженная Варварушка, вдовая попадья, древняя костлявая старуха, жившая при церковке в ветхом, как старый Завет, двухэтажном деревянном доме вместе с сыном-алкоголиком. Варварушка исправно молилась за рабу Божью Клавдию, ухаживала за могилой и высаживала на ней задумчивые анютины глазки. Вера Ильинична аккуратно приплачивала Варварушке к ее нищенской пенсии, доставала через доктора Гриневу-Коган дефицитные лекарства, которые вместо старушки частенько принимал её непутевый, пьющий по-черному сын.
Чтобы Вера Ильинична могла не спеша попрощаться с сестрой и Варварушкой, Семён выкроил из своего сумасшедшего отъездного графика время и привез тёщу на «Жигулях», битком набитых всякой всячиной, на староверское кладбище. На виду у откормленного, как на убой, неряшливого батюшки в широкой и длинной, похожей на потертый театральный занавес рясе, он выгрузил из багажника и по шатким скрипучим ступенькам занес на второй этаж к Варварушке ручную швейную машинку, ворох шерстяных носков и кофт, корзину с обувью, пальто с выдровым воротником, пуховые одеяла, дубовую подставку, на которой когда-то стояли «Ундервуд» и «Эрика», мясорубку и миксер, тщедушный пылесос «Ветерок» и две завернутые в целлофан акварели: одну со вздыбившимися морскими волнами, другую — с клёном и прислоненной к стволу пустой скамейкой, заметённой листьями…
Вера Ильинична не сказала Варварушке, куда уезжает — старухе было всё равно; не сообщила она и сестре. Услышав про пункт назначения, Клавдия завопила бы на всё кладбище из гроба. В Израиль?! Да у тебя, Верка, шарики за ролики зашли? С одной Голгофы на другую… Одумайся, пока не поздно!