Франц Иннерхофер - Прекрасные деньки
Когда Холль подошел к дому врача и позвонил в дверь, овчарка надрывалась лаем и гремела цепью. Дверь открыла какая-то женщина, она повела Холля через темные комнаты, уставленные всевозможной мебелью с посудой и одеждой, в приемную, где зрач как раз облачался в белый халат. Холлю пришлось открывать рот и снимать рубашку. Врач что-то написал на листке бумаги, вложил его в конверт и передал Холлю. Это была записка для отца, означавшая, что мальчик болен и в течение трех недель ему предписан домашний режим.
Отец уже поджидал его. Он вскрыл конверт, пробежал глазами записку и сказал:
— Переодевайся.
Холль переоделся и снова предстал перед отцом. Смертельно больной, пораженный какой-то нераспознанной немочью, он силился расслышать перечень работ, которые заточали его на весь день в хлев. Он ушел, чтобы совершать заученные движения. Весь день он казался себе маятником. Ничего, кроме однообразного повторения. Ничто его не подгоняло. Ничто не волновало. Миновал полдень, миновал день, наступил вечер. За Холлем пришла Мария. Он вернулся в дом, снял на кухне сапоги. Он видел, как хозяйка вешает рабочий халат, как Мориц, сидевший в стороне от стола, вытаскивает изо рта трубку, как Роза выплескивает воду, как хозяйка поправляет подвязку, видел Марию со стопкой тарелок, видел еду, слышал стук и звяканье. Он поднялся со ступенек, ведущих в кладовую, взгляд его упал на Розу, склонившуюся над тазом. Он слышал, как открывается дверь, видел, как Мориц раскуривает свою трубку, как хозяин вешает пиджак на кухонную дверь. Холль обогнул плиту, взглянул Розе в лицо, наклонился, поставил умывальный таз и, открывая кран, увидел сквозь мутное от грязи окно Проша, выходящего из коровника вслед за Фельбертальцем, слышал, как в таз побежала вода, он подвернул воротник рубашки, закрыл кран, взял мыло и начал умывать лицо, он слышал, как за спиной хозяин что-то говорит хозяйке, наткнулся локтем на бедро Розы и вспомнил вдруг Клампферера и то место, где Клампферер испустил вопль, когда повозка с дровами отдавила ему ногу.
С мокрым лицом, с невытертыми руками он обошел Розу, возившуюся с грязной посудой, в ушах стояли стоны Клампферера, на глаза попался дымящий трубкой Мориц, и, шагая к двери мимо хозяев, склонившихся над какой-то писаниной, Холль вспомнил, как с горы и снизу стали сбегаться люди, чтобы вытащить Клампферера из-под телеги, как понесли его вверх к хозяйскому дому. Холль взял полотенце в голубую и белую клетку и, вытираясь, задержал дыхание, чтобы не чувствовать неистребимого запаха полудюжины ненавистных ему людей, оторвался от заскорузлой ткани и, не оглядываясь, вышел из кухни.
Да. Он опозорен.
Не успел он сделать в сенях и пары шагов, как горько пожалел о том, что не остался на кухне. Пока кто-то был рядом, он не чувствовал страха, но как только оставался один, начинало мерещиться, что его преследует Анна.
Горбатая фигура маячила во дворе, где пекли хлеб; в сенях он видел ее орудующей у печки, ковыляющей по ступеням; видел ее в курятнике, в свинарнике, в кладовой, у плиты, наверху, в прачечной, в дровяном сарае, в заднем погребе и в переднем. Теперь он оказался в пространстве между двумя дверями, и ему вдруг стало страшно. Он видел дверь в комнату и слышал доносящийся оттуда хохот. Ему не хотелось ни возвращаться в кухню, ни идти в комнату, хотя он всегда с радостью спешил из одной в другую. Он боялся людей, которые составляли здесь единственно доступное ему общество, которых он словно видел сквозь дверь у рукомойника и на лавках, — этот страх внезапно затмил те ужасные картины, которые вот уже сколько лет преследовали его в сенях и превращали сени в самое жуткое место. Он замер на миг, уставившись в пятачок перед печкой, потом ринулся вниз, вдоль перил, к полуотворенной двери, на волю. Под ногами была каменная плита, на лицо падали капли дождя. Страх прошел. Он видел перед собой всего лишь старую пекарню, огород, дом портняжки, море грязи, по которой он, Мориц и Мария шлепали целыми днями с лошадьми. Он шарахался от копыт, отскакивал от обитых железом колес. И хотя в этот день он не вылезал из облака пыли и соломенной трухи, в ушах стоял тележный грохот. Он слышал храп и ржание раздувавшего ноздри коня, и мороз продирал по коже. Захотелось убраться отсюда, и он снова вошел в сени, пропахшие молочными бидонами, кухонным чадом, старым деревом и помоями. Он ввалился в комнату, захлопнув за собой дверь. Потом опустился на лавку возле двери и уставился в пол. Он слышал, как у стола рассмеялась Мария, вскоре она вышла из комнаты. Стол был накрыт. Оставалось принести из кухни еду. Фельберталец, Прош, Гуфт, Лоферер, Найзер, Конрад и Холль молчаливо ждали. Лоферер и Гуфт уже успели переодеться. Дверь распахнулась, и с клубящейся паром сковородой появилась Роза.
Есть Холлю не хотелось, но пришлось. Пару клецек удалось в себя впихнуть. После молитвы он побежал в уборную, и его вырвало. Этому помог смрад, исходивший из черной дыры. Ему хотелось очиститься до конца, и он еще склонился над ней. В комнату, где он застал лишь Конрада да Проша, Холль вернулся с пустым желудком. Конрада и Проша он не боялся. Само собой. Их-то бояться нечего. Конрада — потому что у него вечно потные ноги, смешная походка, а главное — потому что он был очень стыдлив и уязвим. При малейшем замечании он начинал просто беситься, как тогда, в коровнике, когда от него шарахнулся Фельберталец. Одного не мог понять Холль, почему хозяин не выгнал Конрада, когда тот в приступе гнева швырнул на кухонный пол флягу с молоком? Почему он не прогнал его со двора, а взял за руку и вывел из кухни? Будь на месте Конрада он, Холль, его бы в усмерть отколотили, да и всякого другого тоже. Что за особое обстоятельство помогало Конраду удержаться в усадьбе, несмотря на все выкрутасы? Может, сочувствие хозяина. Но ведь Холлю-то он не сочувствовал. Конраду — да, а собственному сыну — нет. Почему, думал Холль, именно я вынужден быть его сыном, куда лучше быть кем-то другим или вообще никем. Алоисом Прошем быть тоже не хотелось. Тот все время глядит исподлобья, а когда начинает говорить, никто его не может понять, бубнит что-то себе под нос. И вечно в соплях. Холль вспомнил, с каким нетерпением ожидал прибытия Алоиса Проша и как испугался потом, когда Прош появился из-за спины своей матери, и, увидев изуродованный нос, Холль сразу же вообразил картины страшного детства. Теперь-то он знал, что его покалечили грубость и бесприютность. Потом Прош вытаскивал из платяного шкафа полусгнившие штаны и пиджаки и примерял их. Это была одежда работников, которые когда-либо батрачили на усадьбе. Холль почувствовал вдруг к этой одежде больший интерес, чем к человеку, стоявшему в пяти шагах и искавшему что-нибудь поновее. Для Проша — рваное, вонючее шмотье. Он не мог знать, что значила эта одежда для Холля и что он будил в Холле, когда грубо перерывал ее. Он вытягивал пиджаки, а Холль видел людей. Прош взял один из них, и перед Холлем предстал Цугиншпилер. Цугиншпилер на молотьбе. Цугиншпилер в ряду спорых косарей на бургомистерском поле. Он увидел, как Цугиншпилер ест в трактире и втихаря уводит нож и вилку. Холль вспомнил историю с браконьерством. Как хозяйка решительно высказалась против участия в копчении оленя, которого какой-то там Зигфрид подстрелил на южных склонах, когда возили сено. Как однажды воскресным вечером в кухне этот самый Зигфрид с ножом в руках пошел на хозяина. Как в летнюю пору Зигфрид и еще один, помоложе, Коленбреннер, дважды в неделю ходили по вечерам на курсы английского языка. Как Коленбреннер играл с девицами в "Не горячись!"[2] и нарочно бросал кубик под стол, чтобы запустить нагнувшейся девке под подол руку. Как те повизгивали, но уходить не уходили.
Среди шмоток была роба каторжника, Прош надел ее и снял, потому что она жала в плечах. Пиджак украинца оказался слишком велик. Пустеровский он тут же отбросил. И пока Холль думал о гамбургском студенте, отличавшемся долговязой фигурой и крайней неловкостью, за что хозяин потехи ради не гнал его со двора, Прош облачился в куртку Бибергера и был очень доволен, что нашел одежку по фигуре, да еще в приличном состоянии. От радости он крутился на месте и смеялся. Больше Холль никогда не видел его смеющимся. Холль опять задумался, вспоминая все подробности несчастья, постигшего Бибергера, а Прош тем временем запихивал одежду обратно в шкаф.
Конечно же, все получилось шиворот-навыворот. Пусть даже его и радовала возможность три недели не ходить в школу, вся эта затея выходила боком. Хоть он и ненавидел постоянные «с-утра-пораньше», "перетаскай-то-то-и-то-то", «на-кухню-марш», торопливое умывание, переодевание и «пора-в-школу», было бы, однако, лучше, если б хозяин гонял его в школу и обратно.
Но врач признал его больным. А поскольку Холль не чувствовал никакого недуга, на следующий день он и не вспоминал о том, что днем раньше его объявили больным, а старался уверить себя, что наступил вполне нормальный день, хотя было совсем наоборот и думал он так скорее потому, что все дни начинались одинаково мерзко. Он делил дни по утренним часам — на мокрые и сухие. Еще одно различие: «сегодня-дома» и «сегодня-в-школу», хотя и те и другие дни одинаково рабочие. Утро опять было «мокрое». Страшное пробуждение, боязливое вглядывание, вслушивание в темноту. Он придумывал, под каким бы предлогом встать. На ум приходили стельная корова, пожар, спасение в темноте скотины. Из комнаты снизу доносилось постукивание молоточка. Мориц. Потом звон будильника, хлопанье дверей, шаги на лестнице. Ранний подъем и дойка. Вот к чему скоро придется привыкать. Об этом часто заходила речь. Половина четвертого. Он пытался еще поспать, но не уснул. Придется ждать начала дня. В конце концов лучше лежать в мокрой постели и мучиться угрызениями совести, чем по своей воле начинать «мокрый» день. Чем позднее появится он на людях, тем лучше. Ему хотелось, чтобы день начался как можно позднее и кончился как можно раньше. Целую вечность пришлось ждать пробуждения хозяйки. Он слышал, как она на ощупь пытается зажечь ночник. Вот в комнату ворвался свет из слепящего дверного проема. Он увидел на стене тень хозяйки, слышал, как мачеху трясет озноб. Он безошибочно различал шорох надеваемый одежды. Слышал, как из-под кровати извлекается ночной горшок и звенит струя. Этот звук тоже был хорошо знаком. Хозяйка со вздохом поднялась и направилась к двери. Минуту-другую спустя он услышал, как она будит наверху работниц, а потом — звяканье заглушек кухонной плиты. Вслед за работницами хозяйка начала поднимать мужиков. Вскоре во всем доме захлопали двери. Сколько лет из утра в утро раздавался этот проклятый грохот. Как только кто выходил из комнаты, непременно грохал дверью. На одном первом этаже непрерывно хлопали девять дверей.