Войцех Кучок - Дряньё
Слюна была моей первой учительницей, она призывала меня к порядку, прерывала наши игры, нас, младших, еще пребывавших на этапе подражательства, а потому и игры у нас были те же, что и у старших, у семи- и восьмиклассников, у шпаны с Кладбищенской. Когда мы играли в расшибалку, бросали монеты в выкопанную ямку, слюна скучающего подростка была однозначным сигналом завершения, подростки бестрепетно плевали в наши ямки, так что нам приходилось копать новые, в которые нам также плевали, так что нам приходилось пользоваться втихаря их ямками, учась таким образом конспирации и объединяясь в страхе общей опасности. Слюна первая научила меня не трепаться: когда я принес приятелям показать тетрадь с автографами, когда мы рассматривали ее перед уроком в тесном кругу, отталкивая друг друга, чтобы лучше разглядеть, когда, заинтересованный скопищем, семиклассник подошел и спросил: «Что это у вас там?», когда я услужливо подал ему тетрадь, сообщив с гордостью и достоинством: «Автографы», когда, бросив взгляд на подпись короля бомбардиров лиги, он сказал: «Ништяк», взял тетрадь под мышку и пошел, а я побежал за ним и просил, чтобы он не забирал, просил громко, плаксиво и назойливо: «Ну отдай, ну, пожалуйста, отдай же», когда, наконец пресытившись, он выдал: «Ладно, на» — он, прежде, чем вручить мне тетрадь, плюнул в нее особого замеса зелено-коричневой слизью из-под самого мозга, из самых недр лобных пазух, плюнул прямо на страницу с игроками клуба, после чего закрыл тетрадку, сдавил и благоговейно склеил страницы; слюна была превосходной учительницей. Ее следовало ожидать со всех сторон: прямо в лицо, когда оппоненту недоставало слов; сбоку, потому что тех, кто засыпал на школьных экскурсиях, будили плевком в ухо; сверху, когда по дороге в школу случалось пройти не под тем балконом. Ох уж эта дорога в школу, тогда меня метили сзади.
Ох уж эта дорога в школу! Ведь Кладбищенская улица и ее окрестности отделяли меня не только от так называемых приличных районов, но и от школы; ведь все восемь лет, чтобы не опоздать на уроки, мне приходилось идти через всю Кладбищенскую. На улице Кладбищенской угроза слюны нависала надо мной из окон и с балконов, под которыми я проходил слишком близко, но также и даже прежде всего эта угроза была сзади; я каждый раз прибавлял шагу на Кладбищенской улице, которую в течение восьми лет дважды в день преодолевал по всей ее длине, прибавлял шагу, потому что чувствовал, что за мной идут, за мной всегда кто-нибудь да шел, то были хахори со Штайнки, причем самые отпетые, из тех, кто даже в школу не ходил. Они молча восседали в подворотнях и во дворах и обводили взором свою улицу, улицу могильщиков и их семей, улицу нищеты, грязи и преступлений, высматривали, не вторгся ли на их улицу чуждый элемент, не нарушает ли что-нибудь чуждое цельной композиции луж, мостовой, стен из красного кирпича и зеленых карнизов, не путается ли здесь какая-нибудь приблудная собака, не сидит ли на заборе кошка из чужого квартала. Сидели и следили, приблудной собаке привязывали к хвосту горящую паклю и смотрели, как пес крутится, пытаясь одновременно убежать от огня и догнать его («Хе-хе, теперь породистый, бля, пес, с подпалинами, бля, хе-хе»); кошек из чужого квартала сбрасывали с крыш таких высоких, что тем было не упасть на четыре лапы и не выжить («Во бля, к дожжу, кошки, бля, низко лятають, хе-хе»), а за мной они просто шли. Я спиной чувствовал их дыхание, я ждал удара, который так никогда и не настиг меня, только когда я уже добирался до школы, приятели говорили мне: «Опять у тебя вся спина обхаркана», потому что следовавшие за мной хахори со Штайнки оплевывали меня, они плевали мне на спину, они метили меня, шедшего по их улице. Ох уж эта дорога в школу!
Старый К. повторял, что это лучшая из школ, в какую я только мог попасть, он знал, что говорил, потому что сам ходил в нее, как тетя и дядя.
— Это школа с традициями, к тому же самая близкая, другим детям приходится ехать трамваями-автобусами, а у тебя школа почти что под носом, всего-то две-три улицы и ты на месте.
Старый К. никогда не вспоминал о шпане с Кладбищенской, как будто и не ведал о ее существовании, но мог о ней и не знать, по той же самой причине, по которой он удивлялся табунам алкоголиков в нашем квартале, их тупым детям, готовым за лимонад, за пиво или курево проколоть шины любого автомобиля, готовым проколоть и что посущественней кому нужно, он удивлялся и повторял:
— В мое время такого не было.
И хотя то же самое говорят все отцы и деды, он понимал это дословно.
— Помни, этот дом построил твой дед, и мой отец, это самый старый дом в округе. Когда я был маленьким, здесь везде вокруг был пустырь, потом начали строиться, ставить рядом виллы, потом эти бараки, а потом, после войны рядом с нами поставили блочные дома. Вот откуда все эти паразиты, дебилы чертовы, в мое время такого не было! У нас у первых был такой дом в городе, твой дед его построил вдали от центра, чтобы жить в спокойствии, теперь он наверняка в гробу переворачивается. Столько дебилов под окнами, и никакой управы на это нет, Боже святый, Ты видишь все это и не разразишь их…
Наверняка во времена старого К. Кладбищенская улица только становилась Кладбищенской улицей после многолетнего бытия монотонной безлюдной мощеной аллеей, в честь той же каменной мостовой и называемая Штайнштрассе; наверняка во времена старого К. у прежней Штайнштрассе не было даже так называемых окрестностей, в любом случае то были безлюдные окрестности; наверняка поэтому старый К. и его сестра и его брат, когда они были детьми, могли без особых хлопот ходить по этой улице в эту школу, в их время там были поля и пруды, и никто там не ходил, не поджидал, не плевал в спину. Но теперь настало время шпаны со Штайнки, именуемой теперь Кладбищенской улицей, это было ее время, потому что не мое; никогда никому я не скажу «в мое время», потому что ни одно из времен не было моим, даже когда оно у меня было.
Оба пытались сделать мне приятное, когда в них открывались емкости с жалостью, с волнением, которого они не могли ни предвидеть, ни обуздать; оба воздыхали обо мне по разным причинам, по-разному и с разной частотой. Старый К. волновался реже, но зато рациональней, например, когда я болел. И что странно, тогда он ничего не говорил о дохлячестве, зато вспоминал, как годовалым ребенком я заболел воспалением легких, и были больница и капельницы и переливание крови. Если не считать моментов волнения, старый К. трактовал это переливание как еще одно доказательство, что во мне течет бандитская кровь, и говорил:
— Мне даже нет нужды открещиваться от тебя, потому что в тебе нет моей крови; тебе все перелили из какого-то бандюги, в тебе только его кровь и матери, в самый раз, чтобы в колонию загреметь.
Надо признаться, звучало это довольно правдоподобно, мать на расспросы о доноре отвечала:
— Кто там знает, туда пьяницы в основном ходили кровь сдавать, потому что им за это платили. Деньги давали и шоколад, чтобы восполнить магний, а в то время с шоколадом было еще хуже, чем сейчас. Дядюшка Герберт-тот-что-умер тоже ходил все время кровь сдавать, когда уже не оставалось на что пить, то трезвел и шел туда с похмелья, а оттуда прямиком в винно-водочный, да кровь у него все слабее делалась и слабее, от него уж и брать не хотели, этот дядюшка Герберт-знаешь-который, ты был на похоронах, а, нет, тебя не было…
А потому я никогда особо не переживал, когда эта подозрительного происхождения кровь вытекала из меня, может, именно поэтому мой нос так легко поддавался, стоило лишь слегка задеть его, как он выбрасывал окровавленный белый флаг. Правда, старый К. быстро обнаружил этот недуг, и когда бил, предусмотрительно не задевал нос, но ребята с улицы, хоть и не так часто давали мне по морде, сильно робели, завидев пущенную кровянку, разбегались в испуге по домам и ждали звонка в дверь, будучи абсолютно уверены, что за ними придет милиционер, что услышат они в прихожей нервный разговор отца с матерью и стук в дверь: «А ну открывай, ты, мерзавец, убийца!» Вот почему когда я реально получал в пятак, единственным моим оружием было кровотечение, его следовало поэффектнее представить, безжизненно упав на землю и обливаясь собственной кровью, или же, слоняясь с поникшей головой (тогда она текла быстрее), угрожающе шептать виновнику:
— Эээээ, ты мне носовую артерию перебил, вот сейчас кровь-то вся и вытечет, а ты сгниешь в тюряге…
И только после этого надо было упасть без дыхания. Мне было не жалко расставаться с кровью; я думал, что лучше, чтобы ее во мне было поменьше, что это, должно быть, плохая кровь, и когда ее было слишком много в моих венах, она, видимо, бушевала и вела меня на кривую дорожку, в конце которой всегда стоял старый К. с хлыстом. Когда я чувствовал, что крови этой собралось во мне слишком много, я грубо ковырял в носу и выпускал ее, а она текла по губам, по подбородку; я следил, чтобы не накапать на ковер, не запачкать рубашку, а когда кровавый ус начинал подсыхать, когда я чувствовал, что и по шее у меня течет, я ложился и звал маму. Мама начинала причитать, расспрашивать, бежала за спонгостаном, за мокрым полотенцем и садилась подле меня, обтирала, сменяла тампоны, пока не проходило; было очень приятно ощущать, как я очищаюсь от дурной крови, и видеть, что мать волновалась за меня, и даже видеть, что и старый К. вроде как волновался. Он приходил домой и спрашивал: