Николай Шипилов - Остров Инобыль. Роман-катастрофа
— Ах! — сказала Раиса печально. — Может быть, мы уже не цыгане?
— Инкэр тыри чиб палэ данда, морэ! [14] — с нажимом сказал брат. — Джя Дэвэлса! [15]
— Тэ дэл о Дэвэл э бахт лачи, пшала… — пожелала ему удачи Раиса и пошла спать.
Она пошла спать, а брат остался. «Наверное, он любит свою жену…» — по-русски подумала Раиса и улыбнулась чему-то, обернувшись.
24
Раисе не спалось. Она думала о сыне, который учился в Лондоне и любил тратить деньги.
Это сегодня она зарабатывает гаданьем в своем салоне белой магии. А при еще советской власти она была бакалавром-этнографом, что редкость для цыганки. Тогда Раиса не была так одинока в непостижимом и холодном космосе жизни. Теперь от непреходящего одиночества она бы стала доктором философии, но кому это надо. Надо только ей одной на муки.
Она садится за пишущую машинку и рассуждает:
«Глупо думать, что человек произошел от обезьяны. Нет, человек сразу был разумен. И он был, наверное, более разумен, когда жил близко к земле. Но он становится обезьяной на древе жизни, устав от высочайшего напряжения многих тысячелетий. Можно представить себе каждого живущего, как растущий побег старого дерева, которое молчаливыми корнями и большой частью ствола уходит в реку времен. И каждый, кто умер уже до нас, мог считать эту зыбкую воду, а не земное лоно реки, своей прародиной… Нет народа, который был бы одной расой, и нет расы — ни динарской, ни альпийской, ни атлантической — которая была бы одним народом. Вот и русы развеяны бедою по белому свету, словно по извечной привычке своей соревнуясь в рассеянии с армянами, евреями, цыганами… Те, кому хватает упорства, еще крепче цепляются за родную землю. Это те русские, словене, которые знают свое слово, свою речь, и для кого все остальные — немые. Немцы. Сколько же народов притянуло к себе мистическим магнитом русское — русое, рудое слово! Но отрекшись от язычества и не став до конца православными — так и спорят словяне между собой на радость, отнимающим их древний язык, народам… Было ли у них Священное знание истины и был ли Золотой век, о котором говорят древние мифы? Не знают русы. Забыли. Заспали на соломенном тюфяке веков. Но их детский дух, стремящийся в космос, как в сказку, еще силен там, где подлый умишко тянет вниз. И треклятое русское «авось» — не есть ли оно признак рутинной интуиции, которая выше любого рассудка? Может быть, к этой интуиции привыкают, как к данности, и не замечают ее, тащат в старый чулан, где пылится ветхое прошлое? Только мутная вода неясных воспоминаний да странные сны в безвременье будоражат ржавые струны древней, прародительской памяти, которую называют еще генетической…
Люди неистребимо жаждут бессмертия. У греков оно называется — время третьего Геракла, в Центральной Азии — возвращение Гессера, в буддизме — приход Будды Матрейи, а у христиан — второе пришествие Христа или наступление Царства Божиего на земле. Надо лишь искупить грехи и ошибки, совершенные каждым, и первородный грех. Тогда человек не будет нуждаться в пище и земных удовольствиях. А значит, не будет завистлив и жаден. Но человек ли это в нашем привычном понимании? Как эти мысли ведут в тупик! Я, Раиса Крянгэ, боюсь неразгаданного Бога и хожу в православный храм молиться. Но коли Бог побеждает любовью и дает нашей совести свободу выбора, то почему я должна говорить священнику ту правду о себе, которую знает один Бог, и которой я боюсь и стесняюсь. Пощадите! Ведь Господь знает правду! Зачем знать ее человеку? И я стою в стороне и не подхожу к причастию, чтобы никого не обманывать. В православный храм ходит много цыган. Дети причащаются. И все они свободно выбрали православный крест — их никто не гнал сюда насильно. И многие из них не могут расстаться с древними цыганскими промыслами, о которых все хорошо знают. Но мы становимся оседлыми, и кто знает, не будут ли наши дети опорой православия в будущем и не отмолят ли наши грехи, связанные с занятиями магией? Ведь Князь мира сего не вечен. Как пойти против собственной природы — мир ведь хорош многообразием Божиим. Мы, цыгане, ромалэ, чавэла — тоже дети Его. И мы — арии. О, как трудно ничтожным умом охватить это волшебное хоро, похожее на круг такого же волшебного и непостижимого солнца — коло! И ведь был языческий бог Хор, и перед его истуканом водились древние хороводы! Ведь был у русичей бог Агуня — Агни — огонь, обозначающий первоначало! И был праязык, на котором люди общались — это не могло уйти безвозвратно. Так где вы, русичи? И почему так радуетесь празднику Ивана Купалы, как то дитя, что раз в год достает из сундука веретенце свой прабабушки?..»
— Мандэ дадывэс исы… бут ловэ… [16] — говорит своим латунным басом брат, стоя в дверях за ее спиной. — Трэби, пхэнори? [17]
— Нат, пшала, — мотает головой Раиса. — Пойду спать, скоро утро…
Ей скоро тридцать семь лет.
Уже в постели, чтобы уснуть, она с закрытыми глазами вспоминала цветаевские стихи:
«…Милые спутники, делившие с нами ночлег!..» «Ночлег…» — шептала Раиса. «…Версты, и версты, и версты, и черствый хлеб… Рокот цыганских телег, вспять убегающих рек — рокот…» «Рокот…» — повторяла она. «…Ах на цыганской, на райской, на ранней заре помните жаркое ржанье и степь в серебре?.. Синий дымок на горе, и о цыганском царе — песню…» «Николай, Никола…» — утирает она слезинку. «…В черную полночь, под пологом древних ветвей, мы вам дарили прекрасных — как ночь — сыновей. Нищих — как ночь — сыновей… и рокотал соловей — славу… Не удержали вас, спутники чудной поры, нищие неги и нищие наши пиры, жарко пылали костры, падали нам на ковры — звезды…»
Ей снится: князь Николай учит ее носить перчатки.
— Да что их носить? — смущается юная Раиса и от смущения по-детски грубит. — Надевай на руку и носи…
— Если бы, — улыбается он искристыми глазами. — Посмотри на мои усы — просто их носить?
— Чего уж проще — отпустил и носи, — рдеет Раиса.
— Усы обязывают мужчину быть им. И это обязывает многому. То же и перчатки женщины…
И тут Раиса вспоминает, что он погиб. Она берет его за руку — рука в перчатке.
— Возвращайтесь, Николай… Довольно вам витать по ту сторону жизни… Я молюсь за вас… Ах, как долго я выкликала вас из тьмы, звала вас мертвого… Я распускала волосы и без рубашки, голая, чертила магический круг, я ставила два стула посередине. Я клала на них два хлеба и ставила две чаши с водой… Потом тушила свет и зажигала сорок свечей! Я брала в руки землю с вашей могилы и читала: выкликаю из могилы земной, из доски гробовой… от пелен савана, от гвоздей… от венка… Ох, Николай! Однажды вы пришли, я испугалась и смахнула со стула хлеб и воду! Почему, зачем я испугалась? Скажите…
— А не тревожь меня, — сказал Николай. — И никогда больше не делай этого — сойдешь с ума. Целуй крест православный, глупая…
— А ехать мне завтра к клиенту или не ехать, князь?
— Я с тобой, не бойся…
— То есть мне ехать?
— Вода укажет, — машет рукою в тонкой черной перчатке князь Николай.
Садится на белого коня. Их накрывает белое облако…
25
Когда Крутой за задние лапы притащил во двор еще недавно живых и злобных, а теперь — с прикушенными высунутыми языками, псов, то удивился тому весу, который они составляли, своей одышке и той грязи, которую он одолел, идя с грузом вниз по склону. О телохранителе он не печалился: такому спецу, что не уберег ни собак, ни себя — лучше ни живому, ни мертвому не возвращаться в этот дом.
Крутой устал мышцами, но у него появилось незамысловатое бодрое дело: найти и разобраться с теми, кто погубил двух его кобелей. Его потряхивало от воображаемых картин сладкой мести. Тогда он выпил стакан коньяка из черной бутылки, не разуваясь, мобилизационным шагом прошел к камину и возжег в нем дровишки. Тогда уже разулся и бросил туфли в огонь, чтоб не мыть — противно. Кто же мог?
«Кто-то из пехотинцев Сизого? Что за артист-куплетист, мясник-фокусник? — думал он. — Ходил тут днем под окнами какой-то деляга с периловки… Увижу в лицо — вспомню козла. Голову оторву и моргать заставлю…»
Он в тапочках сходил в подвал за ящиком гранат. Сам вид боезапаса приводил Крутого в равновесие. «Не тот бы бздило-мученик — был бы я сейчас вором в законе! Век бы в руки этого добра не брал…» — без веры к себе думал он. Ему нравилось иметь оружие, а ворам в законе это запрещено уголовной этикой.
Он разложил гранаты на столе, сыто оглядел свою карманную артиллерию. Это были шестисотграммовые лимонки Ф-1 с ж-образными канавками будущих осколков на чугунных корпусах. Каминное тепло, коньяк, сухие тапочки — все это вместе и разморило Крутого. «Ничего… — глядел он сонными уже глазами на гранаты. — Ничего… На бесптичье — и жопа соловей… Пара гранат не пустяк…»