Александр Бахвалов - Время лгать и праздновать
Он меня — как дубиной по голове. Ночь не спал — Ивану письмо писал, два листа жалобными словами разукрасил. Ответ пришел незамедлительно:
«Преодолей! Пренебреги тем, что тебе недодано — учись, превзойди других познаниями, звучностью душевной! Начинать с отчаяния, с ожесточения, не зная, не понимая жизни — преступление! Ожесточение извратит ум, опошлит чувства, исказит мир, превратит тебя в никчемное существо, самому себе в тягость!.. Ты умен, чуток на красоту, добро — великолепный задел, возводи себя! Направляемый добрым сердцем ум — это и есть самое человечное в человеке. Здесь — слышишь? — здесь заключена твоя жизненная идея — несомненная, как ты у матери, ее дитя. Нет ничего драгоценнее этой идеи, она одна творит!» Ну и дальше в том же духе.
Читаю, а в голове свое пухнет: вот и Иван знает, что мне больше не вырасти. И так тяжко на душе, словно между строк щели и в них видно, какая никчемная, заднескамеечная жизнь мне предстоит…
Иван это понимал, оттого и вытащил сюда — дабы я под его присмотром образовался… Все подбадривал:
«В твоем возрасте лучший способ укрепить самоощущение, выбить наносную дурь, или, по-новомодному, избавиться от комплексов — студенческая среда!..»
Благостынная душа… Увез меня из Севастополя после того, как его самого отец смертельно обидел. Иван чуть не со слезами просил не продавать дом в Филиберах — не внял, обормот. Кажется, до Гекубы ли тут… Да меня и самого Ивановы хлопоты сильно стесняли: все казалось, интеллигентный братик роль играет, своим благородством любуется, в душе отлично понимая, что рожденный ползать начальником не будет.
Я еще не знал, что в человечьем общежитии, как в животном мире, есть такие ниши обитания, которые осваивают организмы с необщими свойствами. Сумеешь вползти в недоступную другим нишу и будешь хорош таким, каков есть.
Так и вышло. Не успел заменить директора на товарной базе, а уж мне — чего изволите?.. Все мои минусы съежились до величин, которые никто в упор не видел. Всем стал хорош и — для всех. Высокое начальство первым «здоровкалось», а испугавшиеся за свои места половозрелые девицы синекурного ведомства, прячась одна от другой, торопились выразить свое расположение — не на словах, разумеется. Какие там минусы, если перед тобой заискивают… Одного матерого взяточника прямо-таки боготворили две броские сестрицы с четко выраженным отвращением к общественно полезному труду. Все думали — влюблены, парень-то уж больно вальяжный. А когда на суде спросили: «Куда вам столько денег — восемьсот тысяч?» Он сказал: «А я импотент».
Проживая жизни в сострадании миру сему, блаженные вроде Ивана знать не знают, сколько древнейших пороков копошится в людях, под какими только личинами не прячется низость, корысть, непотребные пристрастия, патологическая лень и прочие уродства, влекомые в единую нишу преступлением… Как правило, об этом узнают люди тертые, пожившие, а я узнал сразу же, как только приобщился к взрослой жизни.
Как тому и полагалось быть, все началось с осквернения — не столько, может быть, нежных чувствий, сколько благого поползновения жить, как все добрые люди живут…
«Тут посыл для толстого романа… Скорей бы приходили билетерши, без них и сбежать-то неловко», — Нерецкой подумал так больше по привычке — как человек, не терпевший ни бесцеремонных, ни чересчур длительных покушений на свое внимание; возбуждение Курослепа, желание высказаться интриговало. Казалось, ему и в самом деле есть что сказать.
— В институт я сдал, но вместо учебы рванул на северо-восток. Даже Ивану не сказался. Он переполошился, побежал отцу звонить, а тому — что я, что гром на Камчатке. «Не лет шести, весь в шерсти, отыщется!» Ивану-то, конечно, надо было хоть записку оставить, да — накатило, действовал, как в горячке, боялся — остановит, пристыдит… В конце пути черкнул несколько слов — так, мол, и так, подался в суровые края в рассуждении зашибить деньгу. Соврал, само собой. Скажи я правду, вышло бы — не хочу учиться, хочу жениться.
Все мы врем — устойчиво и повсеместно, шепотком и на миру, эскизно и монументально. Не счесть забронзовевших стереотипов вранья, врем не без причины. Вранье лишь крохотная часть айсберга, а под водой необозримая глыба презренья к собственному и чужому мнению, идеям, личностям, к сотворенному укладу существования и затвердевшего неверия в возможность какого-то иного бытия. Так и живем… Даже если надобно для собственного блага руки приложить, мы и тут охотнее соврем, что сделали, чем примемся за дело. Работаем только, если жрать нечего. А где мы сами с собой и врать незачем, «там мы хамы», как говорил мой боцман, умный человек. Рафинированное вранье образовало подвид жуликов, которые на своем жаргоне называют себя писателями… Насмотрелся я на них в Никольском. Чем жиже вранье, тем политичнее рожа. Говорю одному такому:
«Ваши персонажи, как лунатики: не видят, куда ступают, не знают, что делают, не понимают, как думают. Они, значит, ни в чем ни в зуб ногой, а вы за них все знаете и все понимаете? Выходит, вывели заблуждающихся полудурков и водите их по кругу конъюнктурной «промблемы», которая только и может быть таковой в интернате для дефективных?..»
«Так надо, — говорит. — Время Достоевских прошло, они нынче в отдаленности, в Гималаях! На авансцене эпохи человек-делатель, и отягощать его сложностью мира преступно! Наша миссия — адаптировать для него видимую действительность. «Красивая ложь пьесы находится под защитой зрителей», — говорил старик Эразм».
«Не знаю, — я ему, — что говорил старик Эразм, но всякий школьник скажет вам, под чьей защитой ваше лицедейство. И кто ваш истинный ценитель. Они сами носят по две личины: одна — «для прессы», другая — хамски разнузданная, пьяная и подлая — для другой жизни, всамделишной, какой они живут как правдой, хотя правды в ней не больше, чем в ваших книжках».
Нашел кого вразумлять!.. Как будто он и в самом деле «творит по убеждению»!.. Это вон у буфетчицы что на уме, то на языке. Это для нее нет ни людей, ни событий выше ее разумения: любой мужик для нее все одно, что муж-алкоголик, всякая баба — что дочь-полудурок… Опошлена российская человечина. Живем вроде палубной команды, всяк для дела предназначен, а наше изначальное — человек — без надобности. Когда мой боцман слышал байки о том, что нет простых людей, он говорил:
«А что в нас сложного, если сначала мы молодые пьяницы, потом — старые алкаши?»
Не во что исходить нашим сложностям.
На Север я рванул, как ты понимаешь, не один. Она поступала вместе со мной в институт…
«Итак, вернемся к нашим баранам…» — Нерецкой обновил выражение внимания.
— Ничего особенного — беленькая, худенькая, глазки светленькие, серенькие, простенькие, а для меня — все необыкновенно, все прелесть. Я прошел, она провалилась, жила в богом забытой деревне, с отцом и мачехой, у мачехи что ни год — ребенок, возвращаться в няньки нож острый, мало того, вдовый брат мачехи, кривой скотник, «приладился», того и гляди сама понесешь… Дня три шатались по городу, лизали мороженое, пока не наткнулись на объявление: «Для работы в северных районах требуются…»
«Я бы, — говорит, — с радостью, да одной боязно». — «А со мной?» — «С тобой поеду!»
Ошарашенные поворотом событий, ночь напролет просидели в парке над Юркой, целовались, чуть не рехнулись от популярного занятия. Утром в контору, а спустя неделю катили «жить собственной жизнью».
Курослеп замолчал, как забылся, глядя куда-то на залитое мелким дождем окно-стену из цельного стекла, лучеобразно треснувшего от удара камнем и скрепленного болтом.
— Несется поезд в ночи… Ты у окна в коридоре полупустого, давно не метенного вагона, а в двух шагах, за дверью купе, — та, которой душу запродал и которая вот-вот станет твоей!.. Нет и не может быть другого счастья. Ты силен, ловок, ко всему сердцем льнешь, все понимаешь, на все готов, даже учиться — чему угодно, хоть черной магии!..
Без малого год прожили мы вместе… если это можно так назвать. Я как раб обласкивал «свою» Сашеньку, а она…
Помню, день что-то очень жарким был, я и не знал, что в тех краях бывает такая жара. С утра наша бригада работала на стройке по разовому заданию, и к обеду уже освободились, но и вымотались до упора. Пока добирался домой, все мечтал прилечь на прохладный пол и в тишине отдохнуть. Но, подходя в дому, первым делом услышал, телевизор орет. Старуха хозяйка, по глухоте, включала его на весь голос, а уж как запустит, хоть мебель кроши, не услышит. Прошел я под шибко веселую музыку к себе, стал снимать рубашку, и почудилось — в чулане возня какая-то!.. В углу комнаты был вход в чулан, куда хозяйка всякое барахло сваливала. Сначала решил — рубахой по ушам протянул, вот и почудилось, но тут телевизор малость поутих, и возня обозначилась вполне отчетливо. Приоткрываю дверь, а там — на тряпье, на рухляди — она, Саша, и соседский парень — отбывший срок уголовник, здоровенный детина с сизой рожей… Он и сейчас у меня перед глазами, как нарисованный. Даже запах его помню…