Ирина Крицкая - У женщин грехов не бывает!
Я кинула зайца в багажник. Мои собаки вернулись с поля злыми. Ни одной поимки за три дня. Муж ругался на суку: «Овца! Куда ты смотрела! Я ж тебе этого зайца показывал! Я за ним бежал всю балку! Я ж тебе кричал: «Вот, вот, вот»… Куда ты повернула? Кобыла!».
Я вытащила своего зайца. За уши подняла, говорю собакам: «Ребятишки! У…». Хотела сказать «учитесь», борзые кинулись – и в клочья его. Разорвали за секунду. Морды белые в крови. Клыки наружу. Улыбались.
А Лерочка пришел. Конечно, только швы сняли – прибежал. «Зайка, я маму в больницу отвозил». Да ладно, думаю, ври что хочешь, и напечатала ему: «Соскучилаааааааась!». Я так растерянно смотрела на свой комп. Под пальцами у меня был пластик. Пластик вместо теплого Леры. Мы не были вместе неделю, а под руками был пластик. И мне не хотелось, совсем не хотелось вставлять в себя разную хрень. Я хотелось обнять Лерочку и прижаться к нему сильно-сильно, щекой к щеке, и в ушко губами.
А он взял и сказал… Зачем он это сказал! Не надо было! Он набрал вот что:
«Все, пиздец! Я так больше не могу. Ирочка, хочу тебя в реале».
11
Еще пять капель – и будем топить камин. Я топлю его каждый вечер. Ага, смотрю на огонь. Говорю себе: «Смотри на огонь, сука», – и смотрю. Представляю себя на костре. Я вижу, как пламя обжигает всю мою кожу, вижу, как вспыхнули и растворились в пламени мои рыжие волосы. Я слышу свои нечеловеческие вопли и этот мерзкий запах собственного паленого мяса чувствую.
«Вы кто?» – он спросил… Я пепел, горсть сгоревшей плоти, лежу на деревянном мостике у воды и разлетаюсь по ветру.
Когда я приехала сюда, у меня была одна проблемка. Ночью здесь такая тишина, что можно оглохнуть. В низине очень темно, туман от реки густой. Мне было страшно. Я не привыкла спать одна. Со мной всегда кто-то был в постели. Или мужчина, или ребенок. А сейчас только собака. Поэтому я ложилась на узкий диван у камина, пес ко мне прижимался и похрапывал, я пряталась под одеяло и смотрела на звезды. Если закрыть глаза раньше времени, сразу начинаются угрызения, и обиды, и страхи, и какие-то непонятные почти физические мучения, от которых начинаются судороги в ногах и снова хочется орать… Но сейчас уже все прошло. Начала топить баню – и все прошло. После бани я примитивно отрубаюсь. Ничего мне не снится. Просто сплю.
Я знаю, знаю, на кого повесить весь этот деппер. Знаю, кто посеял во мне Танатос. Моя бабка, вторая стерва из Склядневых. Когда мама хотела меня немножко придушить, она морщилась и говорила: «Как же ты похожа на свою бабку».
У меня есть ее свадебная фотография. Не с женихом, одна в белом платье. Открытые плечи, открытая грудь, длинная шея и лоб независимой твари. И губы, у нее были выразительные надменные губы, она всю жизнь их красила по-блядски. На черно-белом фото не сразу все заметишь. Она мне объяснила – платье из занавески, цветы из бумаги, сама слепила за ночь, потому что в пятидесятом году после войны не было у нее ни денег на платье, ни цветов, ни туфель, и кушать тоже было нечего. Бабка получила диплом химика, поступила в аспирантуру и вышла замуж. Она всегда мне говорила: замуж нужно выходить вовремя и удачно. Она и вышла удачно. За деда. Фронтовик, коммунист, служил в разведке, переводил там с польского, сразу после института его позвали в совхоз директором. Что ж плохого? На Битюге! Фиг с ней, с аспирантурой.
Южная степь не такая унылая, как моя. Там есть меловые горы. Там есть холмы – какие-никакие, но ломают монотонность. Белые горы, поросшие редкой травой, и между ними река – красиво. Деду отдали бывшую помещичью усадьбу. Десять комнат, даже мебель кое-какая сохранилась. Дед радовался – он вырос в хате, бабка смотрела снисходительно.
Мой отец катался по дому на велосипеде. Младшая сестра его описала весь старинный диван. Бабке было до фени. У детей была нянька. У нее домработница. У деда шофер. Он привозил его домой тридцать первого декабря в полночь. Дед садился в кресло, и пока на нем играли дети, засыпал. Пахал он как лошадь в своем колхозе и не видел он бабкины платья, ее высокие прически, не слушал, о какой аспирантуре она вспоминает, не спрашивал, зачем она ездила в город. К маме, так к маме.
Бабка не сразу сбежала. Нет, сначала истерила, почти как я. Только она никогда не кричала. Повышать голос для нее было дурным тоном. Орут кухарки, а барыня молча собирала чемодан. Она звонила мужу, просила подать ей машину. Водитель приезжал. Дед давал ему указание – покатать и вернуть. Шофер спрашивал:
– Ну что, Ирина Александровна, едем?
Она стояла на крыльце и думала. Думала, думала и возвращалась в дом. Это повторялось пару раз в год. И дед, и шофер оставили себе шутливую поговорку – «Ну что, едем?».
Но однажды бабка села в машину.
Заскочила к деду Йоське попрощаться. Сначала дед шутил: «Куда? Налепила вареников – жуй». Это было несмешно, моя изящная бабка не понимала грубый хохлячий юмор. Иосиф посмотрел на внуков и заплакал, а она покатила за три сотни верст писать свой диссер.
Бабка все сделала, пролезла на кафедру и всех там построила. Но не сразу, сначала ее послали подальше. На два года в сельскую школу. В халупе, куда она приехала, был земляной пол. Ни одна свинья в деревне не наколола ей дров. Бабка пилила сама. Отцу было восемь, он помогал. Мой отец любит пилить дровишки.
Зима была классической. Никакого глобального потепления, по ночам минус тридцать. Наша бабка приходила поздно. Иногда очень поздно. Дети оставались с чужой старухой, она спала на лавочке и храпела со свистом.
Однажды потухла печка. Света в этой халупе не было. Дети испугались темноты. До школы было несколько километров. Может быть, три. Отец помнил дорогу. Дети оделись и пошли за матерью. У маленьких детей это бывает.
Бабка читала в клубе лекцию. Тема была жуткая – «Религия – опиум для народа». Но больше было некому, и она не загонялась. Ей нужно было отработать в этой глуши положенный срок и быстрее вернуться в институт.
Дети заблудились, отец тащил сестру на руках, она разревелась, а когда замолчала, отец испугался. Он постучал в какую-то избу. Он мне говорил, что сам тогда чуть не замерз. В избе детей отогревали, он помнит, как болели руки и ноги.
Отец был крепким ребенком, он быстро поправился, а сестру повезли в город лечить воспаление легких. А потом оказалось, что после обморожения в ногах началась гангрена. Пришлось ампутировать обе, до колена.
Бабка защитила свой диссер. Блестяще! Блестяще! Вернулась в институт, в коммуналке, в том самом особнячке, отвоевала две комнаты. И на кафедру ее взяли, и докторскую она написала. Про нее рассказывали много гадостей. Говорили, что за свою научную карьеру она грызла глотку. Говорили, что она могла размазать человека по стенке двумя словами прямо на ученом совете. Но никто не говорил про деревню, про избушку с земляным полом, никто не знал, почему у этой стервы ребенок остался без ног.
А у меня есть фото, где тетка с ногами. Есть одна фотография: они там все вместе, бабка деда обнимает под спину, отец стоит рядом, держит котенка, и девочка маленькая с пухленькими ножками у деда на руках, и собака поднялась на лапы и тоже смотрит в объектив, а за спиной река Битюг и меловые горы. Я часто рассматривала эту фотографию и никак не могла понять, почему моя бабка оттуда убежала. Красота, зачем убегать? Я была уверена на сто процентов, что никогда не сяду в машину, не уеду из дома и не оставлю детей одних, тем более зимой.
…В общем, аспирантура была в нашем доме ругательным словом. Карьера – похабщиной. Развод – проклятием. А бабка – чужой сумасшедшей женщиной. Но вдруг я начала с ней дружить. Сама пришла к ней в коммуналку. Сначала с отцом, а потом стала забегать одна. Сучья порода сама потянула меня к себе.
«Ты все с хвостом? – надменно улыбалась она мне. – А почему не в платье?» Я каждый раз выкручивалась, чтобы не говорить ей «бабушка», изобретала обороты.
От злости Ирина Александровна оттяпывала у советской власти по одной комнате в той коммуналке, в особнячке. Бабка выбивала ордера на комнатухи и восстанавливала свои городские владения.
Она мне хвалилась! Любила похвастаться своими победами над чиновниками. Взятки давать не спешила. Если был шанс вырвать подпись бесплатно, бабка зажигала волчьи глаза и шипела чиновнику: «Я тебя по стенке размажу». А потом хохотала со мной, я ее научила делать рукой «йес!».
В этой квартире есть одна комната. Окошком на проспект. Там жила моя тетка. Каждый раз в мои визиты она выезжала в инвалидном кресле. Ее руки автоматически перебирали вязальные спицы, и она вечно напевала романс, один и тот же: «Я ехала домой, душа была полна…». Только она его не грустно, она его весело, по-хохлячьи пела – «Я йихала домой». Тетка любила поржать. У нее были большие серые глаза и мягкие губы. Она была классической славянкой, высокая и стройная. Была бы, если бы не ноги.
Иногда, по праздникам, ее вывозили в парк. Там играл духовой оркестр, папин оркестр. Музыканты садились на сцену у фонтана. Бабка чинно везла коляску. И всегда у нее был костюм и причесон, и губы. Тетка слушала военные марши, на ней тоже было красивое платье, только ноги прикрыты пледом. А я старалась проскочить их обеих незаметно, скрывалась за каруселью в кленовой аллее, чтобы мои друзья не застукали меня рядом с инвалидной коляской. Лет до пятнадцати я стеснялась. Да!.. Позор мне, позор, стеснялась тетку. Это теперь я другая, после Леры. Он объяснил: на свете не так много вещей, которых действительно стоит стесняться.