Эрвин Штритматтер - Лавка
Жеребенок-тяжеловоз стал моим товарищем. Я был при том, как с помощью керосина и креозота его избавляли от вшей, я его уговаривал и успокаивал, когда ему первый раз подрезали копыта. Мне разрешали чистить его скребницей, пока он не вырос так, что, даже вытянув руку, я не мог бы дотянуться до его холки; жеребенок рос быстрей, чем я, его конюх. Его стреноживали, и он трусил рядышком со старым конем, а мне разрешали пасти его на веревке вдоль межи. Мать боялась, как бы со мной чего не случилось. Дедушка, мамин отец, предостерегал: «Не обматывай конец вокруг руки! Вдруг этому рыжему ослу, — так он обзывал моего жеребенка, — что-то втемяшится в башку, он рванет и потащит тебя за собой».
— Вы никак ума решились, такой маненький робенок — и такой здоровенный одер, — негодовала бабусенька-полторусенька и сплевывала и ворожила, чтобы беда меня обошла, и все они почему-то не доверяли моему жеребенку.
Как-то раз, когда дедушка пахал на своем Серке, а я по обыкновению выпустил жеребенка на межу, тот вдруг сделал шаг и наступил левой передней ногой на мою правую ногу. Я стерпел боль. Острые роговые края копыта врезались в ногу. Если закричать, мне больше никогда не доверят жеребенка. Наконец он, на мгновение переместив всю тяжесть своего тела на мою правую ногу, шагнул вперед. Боль стала еще острей, но я так и не закричал. На подъеме ноги остались две кровавые промятины. Я присыпал их песком из кротового холмика, как однажды делал при мне мой дружок Юрий Стурук. Никто так и не узнал, где это я повредил ногу. Своим молчанием я лгал, я пал жертвой любви к лошадям.
Снова забредает в наши края барышник Блешка. Переговоры с помощью рукоприкладства происходят в пекарне. В отце уже скопились две подавленные вспышки гнева: гнев на Тауершу — это первый, на мельника — это второй, и, когда на них накладывается третий — гнев на Блешку, отец не выдерживает, он взрывается и, пригнувшись, грозно наступает на Блешку:
— Ты что за дохлятину мне подсунул?!
Отец хватает Блешку за грудки, отрывает от земли и вообще обходится с ним, как дорожный рабочий с трамбовкой.
— Уймись, булочник, уймись! — вопит Блешка на лету. — Любой дурак углядел бы, что мерин с запалом, а у тебя где глаза были?
— Надсмешки строишь?! — И отец снова встряхивает Блешку.
— Перестань! — не своим голосом орет Блешка. — Я тебе другую лошадь приведу.
Тут его с размаху опускают на каменные изразцы перед выемкой для ног. Куртка у Блешки вся в муке от отцовских рук, и мне становится так его жалко, так жалко. Я больше не могу на это глядеть, я со слезами бегу прочь.
Но когда Блешка уходит со двора, ведя на поводу маленького мерина, я снова подхожу поближе. Лошадка поворачивает голову, словно хочет мне пожаловаться на свою судьбу. Тогда я еще не знал, что лошади в отличие от собак ничего не умеют прочесть на человеческом лице, я кивком подбадриваю меринка и снова заливаюсь слезами.
Возвращается Блешка с кобылой, она крепче, она выше, чем меринок. А годков ей сколько?
Н-да, сколько годков? «Конфирмация у ей уже позади», как говорят барышники. Но те же барышники говорят: хорошая лошадь меняет наряд по сезону, зимой наша кобылка щеголяет в темно-коричневой, будто медвежьей, шкуре, а к лету мы ее подстрижем, и будет она у нас мышастая. Подслеповатые деревенские бабы, которые по старости уже не могут отличить одну лошадь от другой, всплескивают руками и шипят:
— Гля-кось! У булочниковых обратно лошадь новая!
Отец улыбается. Эти разговоры ему весьма приятны.
Общеизвестно, что есть среди нас такие люди, которые с помощью лесов и полей, с помощью крепостей и замков, с помощью фабрик либо партий, когда хитростью, когда силой пытаются подчинить своей власти подобных себе. А вот моя двоюродная бабка Лидола подчиняет их самим фактом своего существования. Звать ее Майка, это производное от Мария, Майка — одна из дочерей моего прадедушки. Звали того прадедушку Кристель Каттуш. Бабусенька-полторусенька была его младшая, моя взаправдашняя бабка, покойная жена дедушки, была четвертая, иначе сказать, средняя, а двоюродная бабка Майка — старшая из семи дочерей Каттуша. Прадедушка был портным и дровосеком, был суеверным и низкорослым. Семь его дочерей, словно в сказке, пришли к нему из лесов, которые дедушка называет Королевский степ. «Ух, тогда и студено было, таперича таких зим и в помине нет, — рассказывает Полторусенька. — А у нас ни порток, ни рукавиц. Мы руки у себя промежду ног грели. — Она садится на корточки и показывает, как и где они грели руки. — Намотайте себе на ус, ежели у человека где и есть тепло, так это поближе к заднице».
Двоюродная бабка переселилась в одна тысяча восемьсот восьмидесятом году из округа Хейерсверда в округ Гродок на силезскую границу. Она хоть и не венчана, но муж у нее есть. Молва утверждает, будто Паулько Лидола ее похитил. «Ерунду говорят, — объясняет Майка, — это я сделала так, чтоб он меня похитил».
— А ты больше слушай, чего она болтает, — говорит дедушка.
Совершив похищение, Паулько Лидола спас ее от человека, за которого ее хотели выдать.
— А мене этот губошлеп был без надобности, дай бог здоровья Паульке, ослобонил меня, — говорит Майка и по доброй воле носит Паулькину фамилию.
У Майки все сплошь круглое: голова круглая, лицо круглое, груди круглые, живот круглый, икры круглые, пальцы на ногах — и те круглые, даже коса на голове круглая, как гнездо. Через посредство Майки жизнь открывает нам, что по ее первоначальному замыслу человеку надлежало быть обтекаемым и круглым, круглым, как земля, круглым, как звезды.
Из Майкиного рта вылетают слова, которые щебечут, будто ласточки, и еще слова, в которых светится голубая трель степного жаворонка, и еще, хоть и редко, но все же бывает, резкие слова, похожие на карканье ворон.
Злые люди утверждают, будто Майка — ведьма; большинство говорит о ней: Умная женщина. У нас, у степняков, это титул более высокий, чем госпожа баронесса цу Райценштайн.
Я прочитал уйму сказок, и для меня моя двоюродная бабка — святая, а свой нимб она где-то спрятала, может, на погребице среди кормовой моркови.
Майка принадлежит к числу вендских мудрецов. Люди ученые и много о себе понимающие, из Гродка, те смеются над ней и распускают всякие небылицы. Но если вдруг заболеют рожей, они спешат к ней и канючат: «Ох, Майка, помоги мне за ради бога».
По круглому Майкиному лицу скользит улыбка, эта улыбка греет, словно солнце:
— Ступай до хаты, старый ты дурень, не то я веником тебя охожу.
И старый дурень уходит до хаты, а по дороге рожа куда-то исчезает, и с того дня он никому не позволит сказать о Майке ни одного худого слова.
Никому не известно, по какому рецепту изготавливаются вендские мудрецы, но то здесь, то там вдруг объявится Умная женщина либо Умный мужчина. Никто не скажет тебе, откуда они взяли свою мудрость, и они сами тоже нет; просто вдруг, ни с того ни с сего, в них поселяется мудрость и дает о себе знать.
Родители ломают голову, что им принести Майке в подарок. Майке ох как нелегко угодить. Вот Полторусенька, младшая сестра Майки, взяла набивной передник весь в розах — и потерпела неудачу. «А эту пеструю тряпку можешь сама носить, — сказала Майка, — у нас масленую давно отгуляли».
Двор Лидолы расположен в ложбинке среди полей. Ложбинка вся, как периной, выстлана деревьями и кустами, только труба красного кирпичного домика торчит поверх зеленой листвы, и когда над трубой кудрявится дымок, дядя Эрнст и тетя Маги знают, что Майка еще жива. А когда из трубы над кормовой кухней у тети Маги валит дым, мы со своей стороны знаем, что она, во-первых, дома, а во-вторых, жива. Связь с родней мы осуществляем при помощи дымотелефона.
— А на кой мне ваша труба, на кой мне ваш дым, коли я захочу вас увидеть, я закрою глаза и сразу всех увижу, — говорит баба Майка.
Итак, родители приближаются ко двору моей двоюродной бабки, но, заслышав страшный шум, замедляют шаг: домой заявился Паулько Лидола со своим обозом и своими работниками. Работники у него все как на подбор: все где-то когда-то вступили в противоречие с законом и были за то наказаны. Теперь они не желают иметь дела с людьми, которые самодовольно вершили над ними суд. Они ходят небритые, и от многих из них сильней пахнет лошадью, чем от самих лошадей.
Щелкают кнуты, лают обозные собаки, ржут кони, смачная брань висит над полями. Дикая охота прокладывает себе путь сквозь кроны плодовых деревьев, над Майкиной усадьбой верхами проносится буйный вихрь, лошади, задетые его краем, летят в стороны, угодившие в середину улетают вместе с ним.
Матери становится как-то не по себе, эта дикая орава пугает ее, и родители уходят восвояси.
Вообще-то у Майки на дворе, кроме кошки и лошади, другой живности нет, а лошадь у нее чаще всего обменная. Едва Паулько воротится с обозом, чтобы устроить передышку между одной конской ярмаркой и другой, он затевает такой обмен, что прямо хоть стой, хоть падай. Майке приходится отдать лошадь, которую она выхаживала, покуда Паулько где-то пропадал, а взамен ей приводят другую, которая и на ногах-то еле стоит. Майка выхаживает и эту, а попутно обрабатывает с ее помощью пашню вокруг усадьбы, сеет овес, кормовую морковь, сераделлу и гречиху; из них овес, морковь и сераделлу — на корм проходящим конским табунам, а гречиху для себя — на суп, кашу и запеканку. Все остальное, что может понадобиться Майке, падает к ней в кухню прямо с неба, как говорят крестьяне.