Колум Маккэнн - И пусть вращается прекрасный мир
Он умолк.
— Ты знаешь про мои обеты. Знаешь, что они значат. Мне казалось, внутри у меня нет другого человека, другой личности, есть только я, тот благочестивый. Что я одинок и крепок, что мне не нужно ничего, кроме моих обетов, что я не поддамся искушению. Я вертел это в голове снова и снова. Что будет, если так? Что случится, если эдак? Может, потеря веры тут вовсе ни при чем. Я считал себя одним человеком, а оказался другим, совсем непохожим. Внезапно все, чем я был, делось куда-то, а я еще и наврал ей, даже про лечение.
— Так что оно значит? Это самое ТТП?
— Что мне нужно выздороветь.
— Как?
— Лечиться надо. Замещение плазмы, все такое. Я займусь.
— Больно?
— Боль — ничто. Боль причиняешь, не обретаешь.
Корриган достал тонкую пачку папиросной бумаги, насыпал табаку вдоль загнутого края.
— А она? Аделита? Что будешь делать?
Он размял самокрутку, выглянул в окно.
— У ее детей сейчас каникулы. Носятся везде. Вагон свободного времени. Раньше у меня был предлог, вроде помогал им с домашними заданиями. Но теперь лето, на дом ничего не задают. Ну и что ты думаешь? Я все равно к ней хожу. Уже без всяких предлогов, кроме правды — я просто хочу ее видеть. И мы просто сидим с ней, с Аделитой. Предлоги я сам себе сочиняю. О, надо помочь им прибраться перед домом. Тостер давно пора починить. Ей нужно время посидеть над медицинскими учебниками. Что угодно. Не могу я одного — сделать вид, что преподаю детям катехизис, потому что они лютеране, брат, лютеране! Из Гватемалы. Везет мне, мужик! Досталась единственная не-католичка во всей Центральной Америке! Великолепно. Но она верующая. У нее сердце — большое, доброе. Правда. Она рассказывает мне, где выросла. Я хожу к ней, когда только могу. Хочу. Нужно. Вот где я пропадаю целыми днями. Наверное, я не собирался никому рассказывать.
И все время, что сижу у нее дома, я могу думать лишь о том, что мне здесь не место. И гадать, что останется, когда я наведу порядок у себя в голове. Потом в дом врываются дети, шлепаются на диван, смотрят телевизор и заливают йогуртом подушки. Ее младшая, Элиана, ей пять лет, — она вплывает в кухню, волоча за собой одеяло, хватает меня за руку и тащит в гостиную. Я подбрасываю ее на колене, они прекрасные дети, оба. Хакобо только что исполнилось семь. Я сижу там и думаю, сколько мужества требуется, чтобы жить обычной жизнью. В конце «Тома и Джерри», «Я люблю Люси» или «Семейки Брэди»,[34] иронии тут навалом, — я говорю себе: это ничего, такова реальность, с этим я могу справиться, я просто сижу, не делаю ничего дурного. А потом ухожу, потому что не могу вынести раскола.
— Так уйди из ордена.
Корриган сплел пальцы.
— Или уйди от нее.
Белые костяшки.
— Не могу ни того, ни другого, — сказал он. — Но и то, и другое тоже не могу.
Мой брат не сводил глаз с огонька самокрутки.
— Знаешь, что смешно? — спросил он. — По воскресеньям меня по-прежнему одолевают былые устремления, остаточные чувства. Вот когда вина тяжелее всего. Я брожу, твержу «Отче наш». Опять и опять. Чтобы хоть немного приглушить совесть. Забавно, правда?
Сзади медленно подкатила машина, и в заднем окне сверкнули фары. Зажглись синие и красные огни, но сирену включать не стали. Мы молча ждали, что копы выйдут, но они выбрали мегафон.
— Шевелитесь, пидоры, двигайте отсюда!
Корриган скупо усмехнулся, задергал рычаг передач.
— Знаешь, каждую ночь мне снится, что я скольжу губами по ее спине, как плоскодонка по реке.
Он вырулил на улицу и не произнес больше ни слова, пока мы не остановились у наших многоэтажек, где дежурили шлюхи. Но подходить к ним Корриган не стал — отмахнулся издали, повел меня через дорогу, где на углу пульсировал желтый фонарь.
— Пора напиться. — Приобняв меня за плечо, толкнул дверь небольшого бара. — Сухой как лист все десять лет, а теперь только глянь на меня.
Он присел к стойке, поднял два пальца, заказал пару пива. В жизни бывают моменты, к которым возвращаешься, ныне и присно. Семья как вода — хранит память о том, где побывала, стремится вернуться в изначальное русло. Я снова оказался на нижней койке, слушал «сонные куплеты» братишки. Отворилась дверца почтового ящика нашего детства. А за ней — брызги морской пены.
— Ты хотел знать, колю ли я героин? — Он смеялся, но не отводил глаз от опор автострады за окном. — Хуже, брат, все гораздо хуже.
* * *Такое ощущение, будто все часы пришли к согласию, холодильник мурлычет, а сирены за окном заливаются флейтами. Просто заговорив об Аделите, Корриган обрел свободу, стал другим человеком.
Пару дней после этого они виделись по возможности часто — главным образом, в доме престарелых, где Аделита поменялась сменами, только чтобы быть рядом с моим братом. Но пришла она и в квартиру — постучалась, откупорила вино и села за стол напротив. На правой руке она носила кольцо, крутила его рассеянно. В ней сплелись грация и внутренняя сила. Но им требовалось мое присутствие. Мне даже из-за стола вставать не давали. «Посиди, посиди». Я по-прежнему исполнял роль посредника. Они пока не были готовы отпустить тормоза. Приличия еще сдерживали их, но оба, казалось, мечтали отбросить здравомыслие — на время, во всяком случае.
Аделита была из тех женщин, чья красота становится тем очевиднее, чем дольше смотришь. Отливающие синевой волосы, изгиб шеи, родинка у левого глаза — идеальный дефект.
Думаю, на протяжении вечера я сплотил их еще больше: они были заодно, вместе не давая мне скучать. Даже ближе друг к другу, чем наедине.
Аделита разговаривала с Корриганом тихонько, словно зовя придвинуться. Он же смотрел на нее так, точно никогда больше не увидит. Порой она просто сидела, склонив голову ему на плечо. Глядела сквозь меня. Снаружи — пожары Бронкса. Для них, наверное, — как солнечный свет сквозь балки. Я царапнул стулом о доски.
— Посиди, посиди.
Было в Аделите что-то необузданное — Корригану эта ее черточка нравилась, но он не мог заставить себя даже пошутить на эту тему. Однажды вечером Аделита пришла к нам в просторной белой блузе, с оголенным плечом, в узких оранжевых шортах. Блуза была вполне приличной, а вот шорты слишком обтягивали бедра. Мы выпили по чуть-чуть недорогого вина, и Аделита несколько расшалилась. Собрав подол блузы, завязала узел, открыла смуглый живот, чуть растянутый родами. Ямочка пупка. Корригана смутили эти ее тугие шорты.
«Посмотри на себя, Ади», — сказал он, покраснев. Но не попросил ее развязать узел и прикрыться, а устроил целое представление: одолжил Аделите черную рубашку, эдак заботливо, набросил ей на плечи, поцеловал в щеку. Длинная старая рубашка без воротничка прикрыла ей бедра почти до колен. Корриган оправил ее, отчасти боясь показаться ханжой, отчасти потрясенный невообразимостью того, что с ним происходит.
Аделита прошлась по квартире, покачивая бедрами, словно вращала обруч.
— Теперь я готова войти в рай, — заявила она, одергивая рубашку еще ниже.
— Прими ее, Господи, — сказал Корриган.
Они рассмеялись, но что-то промелькнуло — будто Корриган хотел, чтобы в его жизнь вернулся смысл, будто он лишился благодати и теперь ему остались только прежние искушения и безрассудство, а он не уверен, сумеет ли с ними совладать. Брат воздел глаза, словно ответ мог отыскаться на потолке. А что, если Аделита не оправдает надежд? Насколько сильно он возненавидит Бога, если бросит ее? Насколько будет презирать себя, если не оставит Господа?
Корриган пошел ее провожать, держа за руку в потемках. Вернулся много часов спустя, повесил рубашку на край зеркала.
— Рыжие шорты в облипку, — сказал он. — Даже не верится.
Мы посидели над бутылкой.
— Знаешь, что тебе нужно? — спросил Корриган. — Устраивайся к нам в приют.
— Охранников не хватает, что ли?
Он улыбнулся, но я знал, что на самом деле брат просит: Спаси меня, я так и не научился плавать. Ему требовался кто-то из прошлого, чтобы знать наверняка: это не грандиозная иллюзия. Он не мог просто наблюдать, не имея возможности объясниться. Он должен был найти смысл, пускай для меня одного. Но вместо этого я устроился работать в Куинсе, в такой паб под трилистником, которых раньше избегал. Низкий потолок. Восемь табуретов у толстой пластиковой стойки. Опилки под ногами. Я разливал бледное пиво и совал собственные монетки в музыкальный автомат — просто чтоб не слушать приевшиеся мелодии. Вместо Томми Мейкема, братьев Клэнси и Донована[35] пробовал ставить Тома Уэйтса. Недалекие пьяницы стонали.
Я вознамерился сочинить пьесу, чтоб действие разворачивалось в баре, — словно это было революцией в искусстве — и поэтому прислушивался к разговорам соотечественников, делал заметки. Одиночество клиентов наслаивалось. Меня поразило: дальние города для того и устроены, чтоб человек знал, откуда он. Уезжая, мы тащим родину с собой. Порой это ощущается острее именно из-за отъезда. Мой акцент усугубился. Я заговорил в разных ритмах. Делал вид, что приехал из Карлоу. Большинство завсегдатаев были из Керри и Лимерика. Один — адвокат, занимавшийся исками о возмещении ущерба. Высокий, упитанный человек с песочными волосами. Он властвовал над всеми — угощал их. Прочие с ним чокались, а когда он отлучался в уборную, обзывали «долбаным стервятником». Дома они вряд ли бы так говорили — на родине долбаные стервятники звезд с неба не хватают, — а тут повторяли при любой возможности. От души веселились, вставляя эти слова в старые песни, когда адвокат уходил домой. В одной стервятник переваливал горы Корка и Керри. Другая привела долбаного стервятника на зеленые луга Франции.