Колум Маккэнн - И пусть вращается прекрасный мир
Знаешь, когда совсем юн, Бог подхватывает тебя на руки. И держит. Главная загвоздка в том, чтобы там оставаться и знать, как падать. Те дни, когда держаться уже не в силах. Когда летишь вниз. А штука в том, чтобы потом суметь забраться назад. Этого-то я и хотел. Только никуда не поднимался. Не мог.
Так вот, прихожу я в дом престарелых как-то вечером в пятницу, а Аделита сидит там в каптерке, сортирует пузырьки с микстурой от кашля. Я сел на ступеньку стремянки, давай с ней болтать о том о сем. Она спрашивает, ходил ли я в больницу, лечусь ли, и тут я вдруг начинаю врать: да-да, ну конечно, все в ажуре, не беспокойся обо мне. «Вот и хорошо, — говорит она. — Потому что тебе очень надо следить за здоровьем». Затем придвинула стул и давай растирать мне руку. Говорит, надо кровь разгонять. Давит пальцами вот здесь. И у меня вдруг чувство, что она просто в землю закопалась. Такое ощущение. Мурашки сразу, кровь у нее под пальцами бьется. Я даже за стремянку схватился. И голос внутри твердит: «Не поддавайся, это испытание, будь начеку, будь начеку». Но это тот голос, который мне не нравится. Я заглядываю за его полог — и вижу только эту женщину, катастрофа, я тону, будто плавать не умею. И твержу себе: «Господи, не дай этому случиться. Не допусти». Она постукивала пальцами мне по руке, легонько. Я закрыл глаза. Прошу тебя, не допусти. Пожалуйста. Но это было так приятно. Приятнее не бывает. Мне хотелось не открывать глаза и в то же время распахнуть их. Словами не опишешь, брат. Я не мог больше вынести. Вскочил и выбежал на улицу. Прыгнул в фургон.
Наверное, колесил всю ночь. Ехал куда глаза глядят. По разметке. Запутался в мостах. Без понятия, куда теперь. И довольно скоро городские огни отступили. Я решил, что выехал на окраину, еду куда-то в глубь штата, но то был остров, братишка, Лонг-Айленд. Казалось, я гоню на запад по какой-то огромной равнине, там смогу во всем разобраться, но нет — на самом деле я несся на восток по широкой автостраде. Все дальше. Мчал себе и мчал. А мимо мчались другие машины. Приходилось шептать что-то, чиркать спичками, нюхать серу, чтобы не уснуть. Пытался молиться. Чтобы два плюс два получилось пять. А потом трасса просто кончилась в чистом поле, как мне показалось, и я поехал по узкой дороге. По угодьям, мимо одиночных домов, крошечных точек света. Монток. Никогда там не бывал. Темнота совсем сгустилась, никаких огней. Пошла грунтовка. Вот что приведет тебя на самый край этой страны, дружище, — разбитый узкий проселок, который утыкается в маяк. И я подумал: «Так и должно быть, именно здесь я Его и отыщу».
Выйдя, я долго бродил по дюнам вдоль пляжа. Ходил взад-вперед и орал на Него под тучами. Ни единой звезды не видать. Никакого ответа. Хоть бы луна высунулась, что ли. Что-нибудь. Что угодно. А тут даже лодки никакой. Все вокруг словно сгинуло куда-то, осталось только ощущение ее пальцев вот здесь, на руке. Будто исчезло все, а я по-прежнему чувствую ее касание у себя на запястье. Словно она оставила что-то в глубине и оно там растет. А я совсем один посреди бескрайнего пляжа, только маяк за спиной крутится. В голову всякие глупости лезут. Совсем как в твою. Уеду. Все брошу. Уйду из ордена, вернусь в Ирландию, нищеты везде хватает. Только нет ни в чем смысла. Край страны, брат, но никакого откровения.
Немного погодя я опомнился, замолчал, наконец уселся в песок и сказал себе: «Что ж, может, в итоге я стану лучше в Его глазах, надо бороться, предстоит битва, она может укрепить меня, это знак». Смирился. Все, что тебя не убьет… и так далее. Меня всего лихорадило, но я ушел с пляжа, забрался в фургон и успокоился, попрощался с маяком, с океаном, с востоком, сказал себе: все будет отлично, ничто святое не достается задаром, — и проехал весь путь домой, поставил фургон, ввалился в лифт, двери закрылись. Представь, я уснул в лифте. Проснулся, когда тот тронулся. Обнаружил перед собой перепуганную черную тетку. Это я ее напугал. Двое суток носа не высовывал из дому. Ждал, пока не затянутся раны, так сказать, в этом вот смысле. Пока гроза не стихнет. Даже цепочку накинул. Поверишь ли? Закрылся на все запоры. А сам тебе этот цирк с замками устроил, брат.
Корриган хмыкнул, и по его лицу рассыпались брызги от света фар с другой стороны бульвара.
— Девчонки решили, что я умер. Колотили в дверь, хотели в туалет. А я не отвечал. Просто лежал, старался молиться, просил подать какой-то знак, взывал о милости. Но все равно видел перед собой Аделиту. Открыты глаза, закрыты — без разницы. Нельзя мне было думать о таком. О ее шее. О затылке. О ключице. О скуле в полоске света. Вот же она, стоит и смотрит, видит насквозь. А мне хотелось ей крикнуть: нет, нет, нет, ты сама похоть, а мы с Богом договорились, что я буду сражаться с похотью, пожалуйста, оставь меня в покое, прошу тебя, сгинь. А она стоит, улыбается, все понимает. Я ей снова шепчу: уйди, пожалуйста. Но понимаю же, что дело не в похоти, это гораздо больше просто похоти. Я искал внятного ответа, знаешь, как мы отвечаем на детские вопросы. И все время думал, что мы все когда-то были детьми, может, получится вернуться. Вот что у меня в голове перекатывалось. Вернуться в детство. Промчаться по набережной. Мимо старого бастиона. Пробежать по стене. Такой вот радости хотелось. Чтобы снова было просто. Я пытался, я правда старался молиться, стряхнуть плотские желания, вернуться к благодати, вновь открыть невинность. Круг за кругом. А когда ходишь кругами, братишка, мир выглядит огромным, но если переть только вперед, он окажется не так уж и велик. Мне хотелось соскользнуть по спицам в самый центр этого колеса, где нет движения. Не могу объяснить. Словно я пялился в потолок, рассчитывая увидеть небо. А в дверь все стучали. Потом — на много часов тишина.
В какой-то момент я услышал Джаззлин — сам знаешь, что у нее за голос, точно она весь Бронкс проглотила. Орет в замочную скважину: «Ладно! Пошел ты к черту, умник долбаный!» Тут я расхохотался. Знала бы она! «Пошел ты к черту, умник долбаный! Могу поссать и в другом месте!»
А потом они просто заставили гарду выломать дверь. Те вбегают с бляхами, в руках пушки. Вбежали и стоят. Смотрят — я лежу на тахте с раскрытой Библией на лице. И один говорит: «Да что тут такое, а? Что это за херня? Он не умер. Воняет, но не умер». Я лежу себе дальше, только Библию убрал с лица и рукой глаза прикрыл. А тут вбегает Джаз, тараторит: «Пустите, мне надо, очень надо». За нею Тилли со своим розовым зонтиком. Выйдя, обе давай орать: «Ты чего заперся, Корри? Вот изверг! Это жестокое и необычное наказание![32] Так нельзя! Ну совсем не в жилу!» Гардаи стоят разинув рты. Глазам своим не верят. Один жвачку на палец наматывает. Крутит ее и крутит, словно еще чуть-чуть — и придушит меня. Они точно решили, будто выбили мне дверь за здорово живешь, ради уличных девиц, которым просто хотелось пописать. Очень недовольные. До крайности. Хотели вручить мне повестку в суд, но не придумали повода. Я им сказал, что могу быть виновен в утрате веры, и тогда они решили, что я точно съехал с катушек. Один говорит: «Да ты глянь, в каком гадюшнике обитаешь, — начни жить, мужик!» Так просто у него это вышло, так гладко сказал… Сопляк бросает мне в лицо: «Начни жить!» А выходя, наподдал ногой по горшку с цветком.
Тилли, Энджи и Джаззлин закатили в честь моего «воскрешения» веселье, даже торт мне купили. С одной свечой. Пришлось задувать. Я решил принять это как знак. Только никаких знаков не было. Вернулся в дом престарелых и тем же вечером спросил у Аделиты, не откажется ли она разогнать мне кровь. Так и говорю: «Ты не могла бы немного разогнать мне кровь?» Она эдак радостно улыбнулась и говорит, что сейчас ей некогда, а вот закончит обход и, может, поразгоняет. Я сидел и весь трепетал наедине с Богом, все мои горести сплелись в тугой клубок. Само собой, чуть погодя она вернулась. Проще некуда. Я просто пялился во тьму ее волос. В глаза не мог смотреть. Она растерла мне плечо, поясницу и даже икры. Я все надеялся, что кто-то войдет, увидит нас, подымет вонь, но никто не пришел. Тогда я поцеловал ее. И она ответила. Вот скажи, кто не мечтает оказаться где-то в другом месте? Только не я. Тот миг. Мне хотелось быть только там и тогда, нигде больше. На земле — как на небе. Тот единственный миг. И уже через несколько дней я стал ходить к ней в гости.
— Ты говорил, у нее трое детей?
— Двое. И муж погиб в Гватемале. Сражался. Я не знаю, за Карлоса Арану Осорио[33] или еще за кого. Фашист какой-то. Она его ненавидела, мужа этого, совсем девочкой увязла в браке, — и все равно на книжном шкафу у нее стоит его карточка. Чтобы дети знали, что он есть, был… что у них был отец. Мы сидим, а он на нас смотрит. Она про него вообще не говорит. У него тяжелый такой взгляд. Я сижу на кухне, она что-то готовит, я гоняю еду по тарелке, мы болтаем, она массирует мне плечи, а дети в другой комнате смотрят мультики. Она знает, что я в ордене, знает про обет безбрачия, я ей все рассказал. Говорит, если это не имеет для меня значения, для нее тоже неважно. Я не знаю никого чудеснее. Это меня изводит. Ничего не могу поделать. Сижу там, а внутри будто ножи крутятся. Возвращаюсь домой и слышу голос, которого прежде не слышал. А старый уже и не вспомню. Он пропал. По ночам я тяну руку, пытаюсь ухватиться, но Его нет. Взамен только бессонница и отвращение. Называй как хочешь. Хоть радостью. Как мне молиться, когда внутри такое? Как делать то, что должен? Я даже не могу судить о себе по собственным поступкам. Я сужу по тому, что в сердце. А оно прогнило, потому что хочет чем-то владеть, но и не прогнило, потому что это такая радость, какой еще не было ни у меня, ни у Аделиты, пока мы просто сидим у нее на кухне, вместе. Мы счастливы. А я никак не могу взять в толк, должны мы быть счастливы или нет. Я не спал с ней, брат. По крайней мере, не… Мы уже думали об этом, да, то есть…