Георгий Фруменков - Декабристы на Севере
“Комнатой”, в которую перевели Горожанского после визита матери, жандарм называет чулан тюремного здания размером до трех аршин в длину и два аршина в ширину, напоминающий собой собачью конуру.[129] В этих “кабинах” заключенные не могли двигаться — лежали или стояли. “Вообрази себе, каково сидеть в таких клетках всю свою жизнь!” — писал в 1838 году Александр Николаевич Муравьев брату Андрею в перлюстрированном 3-м отделением письме.[130] Здесь же, в коридорах тюрьмы, у самых дверей арестантских казематов, размещались караульные солдаты. Они раздражали А. Горожанского, издевались над ним.
Доведенный режимом Соловков до крайнего психического расстройства, Горожанский 9 мая 1833 года заколол ножом часового Герасима Скворцова. Только после этого чрезвычайного происшествия на Соловки для освидетельствования арестанта “в положении ума его” выехал член Архангельской врачебной управы, вполне “благонадежный” лекарь (акушер!) Григорий Резанцев.
На основании объяснений Досифея и поручика Инкова лекарь установил, что до осени 1832 года Горожанский отличался довольно скромным нравом, а затем “стал делать разные буйные поступки”. В то же время он перестал ходить в церковь, на великий пост просил дозволения употреблять мясную пищу.
В течение трех суток Резанцев следил за Горожанским без ведома наблюдаемого. Бывший кавалергард показался ему молчаливым, пасмурным, занятым “мрачными своими мыслями, при совершенном невнимании ко всему, его окружавшему”. Ночью узник спал мало, больше ходил скорыми шагами по камере. В разговор вступал неохотно, на вопросы отвечал отрывисто, об обыкновенных вещах судил правильно. Отлично помнил прошедшее. Оживлялся, когда беседа касалась настоящего его положения. В этом случае апатия покидала Горожанского, и он “громко произносил жалобы на несправедливость подвергнувших его заключению, на беспрестанные обиды и притеснения от всех как в Оренбургской губернии, так и в монастыре от солдат и архимандрита”. Причину убийства часового объяснял тем, что солдаты не дают ему покоя ни днем, ни ночью, плюют в него, постоянно кричат, шумят, а часовой, который должен унимать солдат, потакает их поступкам”.[131] Между тем справедливость и честь “всегда требовали убивать злодея”. Горожанский не оправдывал свое поведение и не искал смягчающих вину обстоятельств. Он заявил врачу, что “обидами и притеснениями” доведен до отчаянного состояния, терпению пришел конец и, чтобы избавиться от мучений и “скорее разом решить свою участь, готов сделать все”.
Из слышанного и виденного Резанцев сделал такой вывод: “Я заключаю, что поручик Горожанский имеет частное помешательство ума, основанное на мнимой против него несправедливости других и претерпенных через то от всех обид и оскорблений, соединенное с опостылостью жизни как следствия претерпеваемых им великих несчастий”.[132]
Диагноз, поставленный Резанцевым, не позволил правительству совершить над Горожанским новый, задуманный Николаем, акт произвола. Военное министерство уже имело предписание царя судить бунтаря военным судом за совокупность всех совершенных им в жизни преступлений в том случае, если, по освидетельствованию врача, он окажется симулирующим умопомешательство. Но благонадежность акушера помешала коронованному палачу усомниться в точности медицинского заключения. Заметим, что эта же “благонадежность” не позволила акушеру сказать, как того требовала врачебная этика, что медицина могла поставить Горожанского на ноги. Читатель помнит, что даже Бенкендорф, эта крайне одиозная личность, и тот считал возможным определить Горожанского в столичный дом для душевнобольных, если по медицинскому освидетельствованию окажется, что он “скорбен умом”. Все это было предано забвению.
16 июня 1833 года по докладу Бенкендорфа царь распорядился оставить Горожанского “в настоящем монастыре, а в отвращение могущих быть во время припадков сей болезни подобных прежним происшествий и для обуздания его от дерзких предприятий употребить в нужных случаях изобретенную для таковых больных куртку, препятствующую свободному владению руками”.[133] Об этом 26 июля военный министр Татищев написал Бенкендорфу, а 31 июля 3-е отделение уведомило Галла.
В августе 1833 года Бенкендорф сообщил Марии Егоровне Горожанской волю царя и на этом основании отклонил ее неоднократные просьбы о возвращении ей “потерянного и злополучного сына в расстроенном его ныне состоянии” или о помещении его в “заведение для душевнобольных”. Такой ответ, разумеется, не мог удовлетворить мать. Эта терпеливая и мужественная женщина до конца боролась за сына. Она пыталась убедить Бенкендорфа, что “дальнейшее содержание несчастного узника в монастырской тюрьме есть тягчайшее его страдание и неизбежная гибель”. Мария Егоровна слезно и настойчиво повторяла свои просьбы “извлечь сына из настоящего убийственного заключения” и определить его в больницу для душевнобольных в центре страны.[134] Но на всех последующих прошениях матери декабриста красовалась царская резолюция: “Оставить без последствий”. Эта краткая, но имевшая огромную силу канцелярская формула отнимала у несчастных и их родственников всякую возможность отстаивать справедливость и не оставляла никакой надежды на освобождение.
Чувствуя безнаказанность, Досифей продолжал “врачевать” больного революционера по-своему. Как и предсказывали иноки, он ухудшил положение Горожанского. Правда, в земляную тюрьму на этот раз его не опустили, но есть основания подозревать, что после отъезда Марии Егоровны декабриста перевели из камеры общего острога в каземат Головленковой башни, воспользовались им как карцером. На такое предположение наводит обнаруженная краеведами на камне каземата башни надпись: “14 декабря 1825 года”. Думается, что кроме Горожанского, в память которого должна была врезаться дата восстания декабристов, едва ли кто из заключенных тех лет мог сделать такую надпись. Склеп, в котором содержался Горожанский после трагического случая с караульным, именовался в исходящих монастырских бумагах “особенным чуланом”.[135]
Убийство Горожанским часового вынудило правительство ближе познакомиться с Соловками. Летом 1835 года монастырскую тюрьму ревизовал командированный из Петербурга подполковник корпуса жандармов Озерецковский. Жандармский офицер, видевший всякие картины тюремного быта и отвыкший удивляться, вынужден был признать, что монахи переусердствовали в своем тюремном рвении. Он отметил, что “положение арестантов Соловецкого монастыря весьма тяжко” и что “многие арестанты несут наказание, весьма превышающее меру вины их”.[136]
Результаты проверки Бенкендорф доложил царю. В ответ Николай I отменил прежний порядок ссылки на Соловки, по которому этим правом пользовались синод и Тайная розыскных дел канцелярия, и оставил его только за собой. Это означало официальное признание государственной важности соловецкого острога.
Изменено было положение арестантов, находившихся в монастырской тюрьме в момент проверки ее. Семь человек вовсе освобождались из заключения, пятнадцать сдавались в солдаты.[137]
Царские “милости”, последовавшие за осмотром монастырской тюрьмы Озерецковским, не распространялись лишь на Горожанского. В его положении особых изменений не наступило, если не считать, что декабриста переместили из мешка Головленковой башни в камеру тюремного здания. Дальнейшая судьба Горожанского определялась синодом и правительством на основании тех характеристик, которые давал своей жертве рясофорный тюремщик. Досифей несколько раз отправлял в синод одну и ту же, словно переписанную под копирку, характеристику Горожанского. В ней говорилось, что Горожанский “никаких увещательных слов слышать не может, отчего даже приходит в бешенство, и считает себя вправе и властным всегда и всякого убить, и если б дать ему ныне свободу, то он с убийственною злобою на каждого бросался б. А дабы он не мог сделать кому-либо вреда, то содержится в чулане без выпуску”.[138] Безапелляционное заключение строилось архимандритом на основании бездоказательных предположений, но подобная аттестация, повторяемая из года в год, лишала А. С. Горожанского возможности увидеть когда-либо свободу.
Кроме Горожанского, в тюрьме Соловецкого монастыря содержалось еще двое арестантов, потерявших рассудок: мастеровой Людиновского чугунного завода Петр Потапов и военный поселянин Федор Рабочий.
Монахам, по всей видимости, надоело возиться с умалишенными. Проку от них никакого, а мороки много. И вот 22 мая 1835 года Досифей обратился в синод с просьбой избавить монастырь от душевнобольных и отослать их “в домы умалишенных для должного лечения”. Ходатайство мотивировалось тем, что без врачебного вмешательства “они все более подвергаются расстройству ума”, а увещаний “в учиненных ими проступках, в теперешнем расстроенном их положении, делать им нельзя” При этом старец отважился сослаться на мнение государственного совета о подобных больных, удостоившееся царского утверждения.[139] И это не помогло! Исключение было сделано только для Потапова. Синод постановил освидетельствовать его и отослать в дом умалишенных на лечение. Решение было выполнено. 9 сентября 1836 года Потапова направили в приказ общественного призрения с тем чтобы он поместил его “в одно из своих заведений, сообразуясь со свойством его болезни”, и по выздоровлении возвратил бы в Архангельское губернское правление.[140]