Оксана Забужко - Музей заброшенных секретов
— И дороже ценились, — вставляет интервьюерша, в ее голосе прорезаются суровые нотки профессиональной компетентности. — Я помню, как завидовала соседской девочке, которой отец привозил конфеты из загранкомандировок, — у нее была самая шикарная коллекция фантиков во всем квартале, аж глаза разбегались!
— Во-во, и у меня похожие воспоминания сохранились… А теперь вспомни-ка — из чего состоял «секрет»? Выкапывалась в земле ямка, выстилалась, чтобы блестело, фольгой от шоколадки — такой фон, блестящий и с углубленной перспективой, это вообще-то принцип лубочной иконы, поздней, уже мануфактурной, начиная примерно с конца девятнадцатого века, — в селах такие до сих пор можно встретить…
— Никогда об этом не думала! — вскидывается журналистка всполошенной рыбкой. — Хотя, в принципе, ничего удивительного, детские игры всегда несут в себе рудименты умершей взрослой культуры… А кто-нибудь из наших искусствоведов об этом писал, или это твое собственное наблюдение?
— Да полно тебе, Дарина, у нас полная история украинской иконы до сих пор не написана, а ты хочешь, чтобы кто-то занимался детскими играми! Но подожди, этим сходство не исчерпывается. На таком блестящем, серебряном или золотом фоне выкладывалась, помнишь, аппликация — из осколков, из всякой мелкой дребедени, которая валяется под ногами, лишь бы поярче: из конфетных фантиков, цветных стеклышек, бусин, пуговиц, — тогда, между прочим, очень интересные пуговицы были, люди же еще сами себе шили, вязали, портняжество процветало… Еще в ход шли сорванные цветочные головки — ромашки, флоксы, бархатцы — из них чаще всего делалась своеобразная орнаментальная рамочка, что, между прочим, тоже напоминает украинскую примитивную живопись, и народные иконы наши тоже ведь с цветочным орнаментом… Вот такой создавался бриколажик, насколько мастерицам хватало фантазии, сверху накрывался осколком стекла соответствующего размера — обрати внимание, что мануфактурные иконы тоже были застекленными, — и засыпался землей. Когда потом в этом месте землю разгребали, показывалось окошко, за которым мерцала неописуемая красота — прямо сокровища пещеры Аладдина… (Интервьюерша, которая после каждого слова восторженно кивала, как примерная студентка на лекции любимого профессора, приоткрывает свой маковый ротик, чтобы вставить подоспевший комментарий, но художница на лету перехватывает ее еще не высказанную реплику, чем вызывает у своей собеседницы новый приступ мимического энтузиазма.) Разумеется, это не было самодостаточное художественное творчество, ничего общего с тем, как дети, например, рисуют или сочиняют стишки («Вот-вот, — лепечет журналистка, — я, собственно, и хотела…»), ну да, главное предназначение «секрета» состояло не столько в том, чтобы быть красивым, сколько в том, что, кроме его творцов — или как лучше сказать, «творчих»? — кроме двух-трех подружек, которые его мастерили, больше никто не имел права о нем знать, так что и хвастаться его красотой было не перед кем — конспирация сохранялась наистрожайшая! На следующий день приходили на то же место — его как-нибудь помечали, сломанной веточкой, камешком — и проверяли, цел ли «секрет». Это был своего рода ритуал вечной дружбы, некоего девичьего тайного сестринства, что ли…
— Я помню, — вклинивается все-таки интервьюерша, в ее мечтательном голосе звучат элегические альтовые модуляции, — сколько драм вокруг этого разыгрывалось — ой-ой-ой! (Она изумленно качает головой, как будто только сейчас оценила масштаб когда-то давно пережитой катастрофы, в которой ей чудом посчастливилось уцелеть.) «Галька Дарке наш секрет показала!» — и уже ходят по три дня и дуются, друг с другом не разговаривают, жуткое предательство…
— А все эти страсти, — подхватывает художница тоже с умиленным блеском в глазах, — когда кто-то передвинул камешек-пометку! И ходит малышня дико озабоченная, вымеряет шаги и вычисляет, не подбирался ли и вправду к их «секрету» какой-нибудь злоумышленник…
— А если, не дай бог, кто-то все-таки раскапывал — у-у-у, тут уж просто детективная история, куда там российским сериалам!..
Обе смеются, влажным женским смехом, грудным и взволнованным, словно позабыв, зачем они здесь, перед камерой, — две взрослые дамы, в полном цвету, великолепно ухоженные, в бутиковских прикидах и импортированном со средиземноморских курортов загаре, — топики от «Morgan» и «Laura Ashley», шелковые шарфы и юбки от «Versace» и «Armani» (при этом ничего нарочито показного, упаси Господи, ни единого намека на нуворишский conspicuous consumption, на крикливое оперение элитных шлюх а-ля московский «Cosmopolitan» и его отечественные клоны — одно только удобство, удобство и кажущаяся простота: сдержанно-дорогой стиль работающих женщин, которые знают себе цену и вывешивать ее впереди товара им ни к чему…), — с моментально помолодевшими, просветлевшими лицами, в то же время каждая с той застывшей во взгляде сияющей недоговоренностью, обращенностью в-себя-и-в-свое, которую женщины умеют сохранять даже в минуты полного душевного синхрона, сейчас они напоминают отчасти молодых мам, любующихся своими чадами, — так, словно вглядываются из дали лет не в свое собственное, а в их детство, — а отчасти, и даже более того, — двух странным образом лишенных возраста подружек, объединенных только что созданным «секретом» для двоих, ритуалом тайного девичьего посестринства — посвящения не просто в подруги, но — в сестры, мальчики сюда не допускаются, и поэтому присутствующие при этой сцене «мальчики» — режиссер и оператор — тут же испытывают подозрительно единодушную потребность перекурить, поменять кассету, сбить температуру разговора и как-то напомнить о своем существовании — словом, вернуть мир к порядку, как это можно сделать в домашних условиях, когда, например, супруга слишком увлеченно щебечет по телефону с подружкой, — показав жестами, что не только ей здесь нужен телефон, или, в крайнем случае, разбив на кухне тарелку. Так что — пауза, девочки, пауза. После паузы — когда их неуместное лирическое воодушевление, деваться некуда, обескураженно иссякает — журналистка, как осаженный на скаку и возвращенный на дистанцию рысак, восстанавливает форму — и резко меняет тон на подобающий, деловой, стремглав наверстывая потерянный темп бешеным натиском эрудиции, — точно отличница, заподозренная в том, что недоучила урок, и полная решимости тут же доказать учителю (пусть и не видимому в кадре) свою безупречность: — Владислава, твой рассказ заставил меня по-новому взглянуть на европейскую оценку твоих «секретов», — ведь до Швейцарии, не мешает напомнить нашим зрителям, этот цикл выставлялся в Германии, в мюнхенском Deutsche Museum, и в частной галерее в Копенгагене, я потом еще об этом отдельно скажу… Я читала некоторые отзывы в немецкоязычной прессе, в «Suddeutsche Zeitung», в «Neue Zurcher Zeitung», и меня удивило, что тамошние рецензенты считают чуть не главнейшей твоей заслугой — новаторское использование, по их словам, «византийской иконописной техники». Я, конечно, не профессиональный искусствовед, но лично для меня любое новаторское использование иконописной техники заканчивается тридцатыми годами, то есть уничтожением Бойчука и его школы, а тебя все-таки трудно классифицировать как «постбойчукистку»… Может, по генеалогии ты ближе всего к Дюбюффе, с которым тебя, правда, тоже сравнивали, хотя твои коллажи на золотом и серебряном фоне, по-моему, интереснее, чем его («Спасибо», — с профессионально отмеренной дозой скепсиса усмехается художница), — или к совсем уж малоизвестному у нас Ласло Мохой-Надю, американцу, который впервые использовал прием наслоения поверхностей, придающий картине третье измерение — в глубину… (Спохватившись, что слишком долго говорит, либо попросту исчерпав свой отличнический пыл, — почувствовав, что достаточно уже себя проявила, — она дарит художнице извиняющуюся, не профессиональную, а вполне искреннюю, почти детскую улыбку, своеобразную бессловесную просьбу о понимании, однако та явно не въезжает в эти тонкости: она следит за мыслью и ждет вопроса.) То есть мне показалось, что западные рецензенты просто не знают, в какой контекст тебя вписать, — украинским они не владеют, ближайший им известный — это русский, отсюда и вся эта «Византия»… Но, может быть, со стороны им действительно виднее то, чего мы не видим изнутри, — именно это загадочное родство детского «секрета» с мануфактурной иконой?
— А оно не такое уж и загадочное, это родство. — Художница снова подается вперед, задиристо приподнимая непреклонный точеный подбородок, будто сжатый кулачок. — У меня, Дарина, есть самые серьезные подозрения, что эта игра изначально, когда только появилась, имитировала не что иное, как закапывание в землю икон (интервьюерша, охнув, разевает свой сексуально-багровый ротик, да так и замирает.) Правда-правда. Начало тридцатых. Есть одна вещь, которую мы, говоря о коллективизации, забываем: продотряды ведь выметали из хат не только запасы продуктов или ценное имущество — кожухи, полотно из сундуков, и что там еще… Безусловным преступлением считались иконы на стенах — их либо уничтожали на месте, либо — которые поценнее — забирали: золотые ризы сдирали, а доски сжигали. Так что предусмотрительные хозяева просто закапывали свои иконы в потайном месте, и это должно было быть вполне массовым явлением — вот отсюда и «секрет».